Рахманинов Сергей Васильевич

Agleam
3/2/2019, 9:54:19 PM
image

Н. А. Рахманинова С. В. Рахманинов

В сентябре 1901 года родители наконец уступили моим просьбам и разрешили мне выйти замуж за Сергея Васильевича. Теперь оставалось только получить разрешение от власть имущих, а это было очень трудно из-за нашего близкого родства с Сергеем Васильевичем. За хлопоты со свойственной только ей энергией взялась, конечно, мама. Хлопоты её продолжались всю зиму и только в марте выяснилось, что надо обратиться с прошением к государю. Свадьба была отложена до конца апреля из-за наступившего Великого поста.
В начале апреля Сергей Васильевич поехал к моему брату, жившему в Ивановке, и принялся за сочинение 12 романсов, решив сочинять ежедневно по одному романсу, чтобы набрать денег на нашу поездку в Италию после свадьбы.

Мы венчались 29 апреля 1902 года на окраине Москвы в церкви какого-то полка. Я ехала в карете в венчальном платье, дождь лил как из ведра, в церковь можно было войти, пройдя длиннейшие казармы. На нарах лежали солдаты и с удивлением смотрели на нас. Шаферами были А. Зилоти и А. Брандуков. Зилоти, когда нас третий раз обводили вокруг аналоя, шутя шепнул мне: «Ты ещё можешь одуматься. Ещё не поздно».
скрытый текст
Сергей Васильевич был во фраке, очень серьёзный, а я, конечно, ужасно волновалась. Из церкви мы прямо поехали к Зилоти, где было устроено угощение с шампанским. После этого мы быстро переоделись и поехали прямо на вокзал, взяв билеты в Вену.
В Вене мы прожили около месяца. Это была моя первая поездка за границу. Всё, что я видела, было так интересно. Мы много гуляли, были в театре, Сергей Васильевич был раз в опере и пришёл в восторг от исполнения «Тангейзера» под управлением Бруно Вальтера. Рассказывал мне, как чудно звучали струнные в оркестре после арии «Вечерняя звезда». Из Вены мы поехали в Венецию. Какая красивая дорога была при переезде в Италию. Какие горы!
Приехав в 11 часов вечера в Венецию, я была поражена тем, что, выйдя из вагона и пройдя вокзал, мы прямо сели в гондолу. Остановились мы очень шикарно в Гранд-Отеле на Канале Гранде. Боже мой, как всё это было хорошо и красиво. Луна, пение, раздававшееся с гондол. Как хорошо поют итальянцы! Я была в восторге. Мы, конечно, осматривали город. Видели Палаццо Дожей, видели страшные ямы, в которые сажали узников. Кормили голубей на площади св. Марка. Ездили в Лидо на пароходе, а обратно — в гондоле.

Из Италии поехали в Швейцарию, в Люцерн, где прожили около месяца на горе Зонненберг. Оттуда мы поехали в Байрейт, на Вагнеровский фестиваль. Билеты на этот фестиваль нам подарил, как свадебный подарок, Зилоти. Слушали там оперы «Летучий голландец», «Парсифаль» и «Кольцо нибелунга». Встретили там Станиславского и художника Серова. Дирижировали этими операми Мук, Рихтер и, кажется, Зигфрид Вагнер. Вся байрейтская атмосфера с постоянными напоминаниями в разных тавернах о героях вагнеровских опер была мне очень интересна. Из Байрейта мы отправились в Москву, а оттуда домой в Ивановку, где и провели конец лета.

Осенью мы вернулись в Москву. Надо было искать квартиру. Мы поселились в небольшой квартире на Воздвиженке. Этой зимой Сергей Васильевич сочинил свои Вариации на Прелюдию Шопена. А весной в мае у нас родилась дочь Ирина.
Сергей Васильевич трогательно любил вообще детей. Гуляя, он не мог пройти мимо ребёнка в коляске, не взглянув на него, и, если это было возможно, не погладив его по ручке. Когда родилась Ирина, восторгу его не было конца. Но он так боялся за неё, ему всё казалось, что ей надо как-нибудь помочь; он беспокоился, беспомощно ходил вокруг её колыбели и не знал, за что взяться. То же было и после рождения нашей второй дочери Тани, четыре года спустя. Эта трогательная забота о детях, нежность к ним продолжалась до самой его смерти. Он был замечательным отцом. Наши дети обожали его, но всё-таки немного и побаивались, вернее, боялись как-нибудь обидеть и огорчить его. Любовь детей к Сергею Васильевичу это то, чем я могу похвастаться. Для них он был первым в доме. Всё шло в доме — как скажет папа и как он к тому или другому отнесётся. Когда девочки выросли, Сергей Васильевич, выезжая с ними, любовался ими, гордился тем, как они хорошо выглядели. То же отношение у него позже было к внучке и внуку.
С осени 1904 года по март 1906 года Сергей Васильевич был поглощён работой в Большом театре. О ней я скажу потом, когда остановлюсь на его артистической деятельности, а теперь перейду к нашему пребыванию в Италии.
Когда в конце марта 1906 года Сергей Васильевич освободился от работы в Большом театре и от других взятых на себя обязательств, мы поехали во Флоренцию, а в середине мая сняли дачу в Марина-ди-Пиза. Мы были очень счастливы пожить тихо и спокойно около моря.


К нашей даче часто приходила итальянка с осликом, который вёз небольшой орган. Женщина заводила его, и раздавалась весёлая полька. Эта полька так понравилась Сергею Васильевичу, что он записал её, а потом переложил её на фортепиано. Так создалась так называемая «Итальянская полька», которую мы часто играли с ним в четыре руки. Потом она была переложена Сергеем Васильевичем для духового оркестра по просьбе одного из братьев Зилоти, который предложил Сергею Васильевичу продирижировать Духовым оркестром Морского ведомства, или прослушать исполнение этого оркестра, не помню точно. Знаю, что играли они её здорово, но никаких оттенков, которых хотел добиться от них Сергей Васильевич, получить не удалось. Много лет спустя мы слышали эту польку летом в Центральном парке Нью-Йорка.
В июле мы вернулись из Италии прямо в Ивановку. Хорошо отдохнув от всех принятых на себя обязательств, Сергей Васильевич отказывался от новых предложений, которые шли к нему со всех сторон. Были даже приглашения в Америку. Но Сергея Васильевича, по-видимому, неудержимо тянуло к творческой работе и о концертах он не хотел даже думать. Его пугала и жизнь в Москве; суета, постоянные телефонные разговоры, сильно увеличивающееся число друзей и знакомых — всё это не давало ему необходимого для этой работы покоя. Он искал уединения и поэтому решил уехать за границу. Его привлекал в эти годы порядок, который царил в Германии, и он решил поселиться в Дрездене, в котором мы и провели три зимних сезона, возвращаясь каждое лето в Ивановку.
Выбор Сергея Васильевича оказался удачным. Живя три зимы в Дрездене, он написал там свою Вторую симфонию, симфоническую поэму для оркестра «Остров мёртвых» на сюжет картины Бёклина, Сонату для фортепиано и один акт оперы «Монна Ванна». Дрезден оказался симпатичным и музыкальным городом. Мы жили в прекрасной двухэтажной вилле с большим садом недалеко от центра города.
В течение нашей первой зимы в Дрездене Сергей Васильевич много работал. Никто не отвлекал его от занятий и он, по-видимому, был удовлетворён тем, как мы устроились в Дрездене. В мае ему всё же пришлось прервать работу, так как он был приглашён Дягилевым участвовать в Париже в концертах русской музыки. Дягилеву удалось организовать серию концертов, в которых участвовали Римский-Корсаков, Скрябин, Глазунов, Шаляпин, Никиш и другие артисты. Сергей Васильевич выступал как пианист, дирижёр и композитор. Накануне его отъезда я с Ириной уехала в Москву, а по возвращении Сергея Васильевича из Парижа мы все поспешили в Ивановку.

Вторая зима — 1907/08, проведённая в Дрездене, прошла спокойно. Сергей Васильевич продолжал усиленно работать. Зимой он познакомился и близко сошёлся с Н. Г. Струве, молодым музыкантом, жившим с семьёй в Дрездене. Струве вели светский образ жизни, и у них было много знакомых в дрезденском обществе.
Раз Струве пригласили меня на бал. Я этому очень обрадовалась, так как проводила в Дрездене день за днём очень однообразно. Заказала себе платье со шлейфом, с блёстками... Красные розы у плеч... Сергей Васильевич отпустил меня на этот бал довольно неохотно. Со мной он уговорился, взял с меня слово, что я немедленно вернусь домой, если наша маленькая Таня проснётся и будет плакать. Пришла я на бал, потанцевала раза два со Струве, с удовольствием смотрела на разодевшихся немок, подали ужин и вдруг слышу по-немецки «за вами пришли». Внизу стоит наша Маша, которая торопит меня домой. Прихожу домой и вижу: Сергей Васильевич с Таней на руках ходит из угла в угол, а Танюша ревёт благим матом. Так и кончился мой первый и последний выезд за эти два года, проведённых в Дрездене.
В январе 1908 года Сергей Васильевич уехал из Дрездена в Россию. Он был приглашён продирижировать свою новую Вторую симфонию в одном из симфонических концертов Зилоти в Петербурге и в концерте Филармонического общества в Москве. А я должна была остаться с детьми в Дрездене. Мне так хотелось поехать в Москву и услышать исполнение симфонии, сочинённой тут в Дрездене. Но пришлось ограничиться тем, что просить сестру и всех московских друзей подробно описать мне концерт и впечатление, произведённое симфонией на публику и музыкантов... Симфония имела большой успех.

Осенью 1908 года мы в третий раз поехали из Ивановки в Дрезден. Этой осенью в Москве происходило чествование Художественного театра по случаю десятилетия со дня основания. Сергей Васильевич хотел непременно принять участие в этом чествовании. Он написал Станиславскому письмо, поздравляя его и всех сотрудников театра и посылая им наилучшие пожелания, и положил это письмо на музыку, как это делается с романсами. Письмо начиналось, насколько помню, так: «Дорогой Константин Сергеевич, я поздравляю Вас от чистой души и от всего сердца. За эти десять лет Вы шли всё вперёд и вперёд и на этом пути Вы нашли свою Синюю Птицу. Она Ваша лучшая победа и т. д... Ваш Сергей Рахманинов. Дрезден, четырнадцатое октября тысяча девятьсот восьмого года». Затем следовал постскриптум: «жена моя мне вторит».
Письмо это было послано Слонову с просьбой передать его Шаляпину и настоять на том, чтобы Шаляпин его выучил. Среди потока официальных приветствий, речей и адресов юбилярам на эстраде появился неожиданно Шаляпин, который пропел письмо Рахманинова. Это произвело настоящий фурор, и Шаляпину пришлось его, конечно, бисировать. Да и в концертах ему потом неоднократно приходилось петь это письмо по просьбе и требованию публики. В этой музыкальной шутке звучит и многая лета и забавная полька, а словами высказано искреннее чувство поклонника Художественного театра.
Весной 1909 года закончилось наше трёхлетнее зимнее пребывание в Дрездене, и мы, прожив лето в Ивановке, поехали в Москву. Этот и следующие три года Сергей Васильевич очень много и удачно работал. Летом он сочинял, а зимой давал много концертов. Он выступал как пианист уже не только в Москве, Петербурге и Киеве, но играл также во многих провинциальных городах. Осенью 1909 года Сергей Васильевич был приглашён в Америку, где, между прочим, играл свой новый Третий фортепианный концерт. Поездка эта была очень удачной, он имел большой успех. Так, например, за три месяца пребывания в этой стране он в одном Нью-Йорке играл 8 раз.

Сергей Васильевич выступал в Москве эти годы неоднократно и как дирижёр, а в 1912/13 году он принял место дирижёра симфонических концертов Московского филармонического общества. Но все эти частые выступления в течение почти трёх лет, по-видимому, утомили Сергея Васильевича. В январе 1913 года он попросил Филармоническое общество заменить его другим дирижёром и, прервав свои выступления, решил уехать с нами опять за границу. Хочу только добавить здесь, что эти три года Сергей Васильевич и летом работал не покладая рук. Он написал за эти годы «Литургию Иоанна Златоуста», 13 прелюдий для фортепиано, 6 этюдов-картин, 14 романсов.
Мы решили поехать для отдыха в Швейцарию, Ароза. Ароза нам очень понравилась, и мы пробыли там весь январь. На солнце было тепло, а в тени мороз 17°. Сергей Васильевич обещал мне, что он не будет кататься на санях по крутым дорогам, на которых незадолго до нашего приезда два человека разбились насмерть. И вот приходит раз весь в снегу без шапки... Не утерпел и скатился на санях вниз, потеряв по дороге шапку. Слава богу, что прошло благополучно. Потом мы часто катались с ним на санках по красивым, но безопасным дорогам Ароза. Какой там был чудный воздух. Поразителен восход солнца, когда первые лучи показывались из-за гор.
Из Ароза мы поехали в Италию, в Рим. Отдохнув так хорошо в Швейцарии, Сергею Васильевичу опять, по-видимому, захотелось сочинять. Мы поселились в английском пансионе, а Сергей Васильевич снял себе для занятий небольшую квартиру, в которой в своё время, оказывается, жил Чайковский. Но скоро Сергей Васильевич простудился и заболел ангиной. Он очень ослабел от жара. Когда он начал поправляться, заболела чем-то Ирина. Позванный доктор сказал, что у неё, вероятно, лёгкая форма брюшного тифа. Не очень доверяя итальянским врачам, мы решили уехать поскорее в Берлин. По дороге заболела и шестилетняя Таня. Приехав в Берлин, мы позвали рекомендованного нам нашими друзьями Струве хорошего врача, который, увы, подтвердил предположение итальянского доктора. Мы были в ужасе. Нам немедленно пришлось переехать в частную лечебницу. Я осталась с детьми, а Сергей Васильевич поселился в какой-то санатории, в которой жившие там немцы прозвали его «штейнерным гастом» за его мрачность и молчаливость. Мы вызвали сестру из Москвы, чтобы помочь Сергею Васильевичу пережить это трудное время в одиночестве. Она, бедная, готовилась как раз этой весной к государственным экзаменам в университете, но, конечно, немедленно приехала. За ней скоро последовала и мама, узнав, что Таня так серьёзно больна. Таня была действительно очень больна, я уверена, что этот доктор спас ей жизнь. Он прислал нам для ухода за ней замечательную женщину, которая не отходила от неё ни днём, ни ночью. Боже мой, до чего мы были счастливы вернуться в Россию, прямо в Ивановку.

Через несколько дней после возвращения в Ивановку Сергей Васильевич принялся за прерванную на такое долгое время работу, начатую в Италии — симфоническую поэму «Колокола» по поэме Эдгара По, в великолепном переводе Бальмонта. Писал он её с редким для него увлечением и быстротой.
Весной 1917 года на семейном совете в Москве было решено последовать призыву Временного правительства: постараться провести посев в Ивановке и собрать урожай. Работа эта была разделена на три периода, и первый период — посев — взял на себя Сергей Васильевич. Он отправился в Ивановку в марте и оставался там около двух месяцев, после чего мы уехали на всё лето в Крым. Один раз к нему приходили крестьяне из деревни. Сергей Васильевич выходил к толпе и долго отвечал на все вопросы. Крестьяне вели себя очень хорошо, интересовались, конечно, больше всего вопросом о земле и о том, кто сейчас управляет Россией, а затем спокойно ушли к себе в деревню. Но несколько стариков скоро вернулись обратно и начали советовать Сергею Васильевичу не задерживаться в Ивановке, так как в Ивановку часто приезжают «какие-то, господь ведает кто они, которые мутят и спаивают народ. Уезжай, барин, лучше от греха». Но мы всё же оставались в Ивановке до конца обещанного срока и до приезда туда моего отца и сестры.
Во время Октябрьской революции мы были в Москве. Квартира наша была в доме 1-й женской гимназии на Страстном бульваре. В доме квартиранты организовали, как и везде в Москве, домовый комитет. Члены комитета дежурили круглые сутки на лестнице нашего четырёхэтажного дома, разделив жильцов на несколько групп, и каждая группа дежурила не то по три, не то по четыре часа. Дежурил и Сергей Васильевич. Было холодно, темно и довольно неуютно. Но в общем всё при нас было спокойно и никаких неприятностей не произошло. Настроению Сергея Васильевича в это тяжёлое время помогла работа. Он был занят переработкой своего Первого фортепианного концерта и очень увлёкся этим. Так как было опасно зажигать в квартире свет, то в его кабинете, выходившем во двор, портьеры были задёрнуты, и он работал при свете одной стеариновой свечки.

ергей Васильевич не хотел оставаться в Москве. Он поговаривал об отъезде на юг, но в конце ноября он совершенно неожиданно получил из Стокгольма официальное предложение дать несколько концертов в Скандинавии. Он сразу принял это предложение и отправился в Петербург, чтобы достать разрешение на выезд из России. Было решено, что я с детьми выеду в Петербург через 8-10 дней. Разрешение было выдано 20 декабря, и 23 мы уехали в Стокгольм. С нами выехал и друг Сергея Васильевича — Н. Г. Струве. На дорогу Шаляпин прислал нам милое прощальное письмо, белый хлеб и икру. Поезда тогда были уже переполнены, и многие ехали на крышах. Багажа у нас было мало. Мы взяли только бельё и несколько учебников для детей, которые учились в Москве уже в гимназии. Таможенный осмотр прошёл благополучно, чиновники заинтересовались только как раз невинными учебниками истории и географии и пожелали нам счастливого пути. Денег у нас было 500 рублей на человека. Я просила Сергея Васильевича дать мне с собой больше денег, но он не хотел нарушать правила.
Ночью мы подъехали к шведской границе. Посадили нас со всем багажом в розвальни и нам было так тесно, что мне пришлось ехать стоя. Устав в дороге, мы решили взять спальные места до Стокгольма. Было уже половина третьего, когда можно было лечь в постель, но в 6 часов утра нас всех высадили из спального вагона, заявив, что эти вагоны курсируют только ночью. По случаю сочельника улицы Стокгольма и здания были празднично декорированы. Люди были оживлённые и весёлые, попадались и подвыпившие. В отеле было тоже шумно и весело, а мы сидели, запершись в своём номере, грустные и одинокие. Струве поехал дальше к своей семье, жившей в Дании. Уезжая, он советовал и нам переехать в Копенгаген. Вначале мы пробовали найти квартиру в Стокгольме, но это оказалось невозможным. То же было и в Копенгагене, когда мы последовали совету Струве. Никто не хотел впускать к себе пианиста. Наконец нам удалось снять нижний этаж одной загородной виллы; в верхнем жила сама хозяйка. В вилле был собачий холод. Бедному Сергею Васильевичу пришлось самому топить печки. Ирина поступила в школу, а Таня пока оставалась дома.

Когда мы приехали в Копенгаген, я не имела ни малейшего понятия о кулинарном искусстве. Но у Струве была немка, воспитательница их сына, которая очень хорошо умела готовить. У неё я брала уроки по телефону и скоро научилась недурно готовить. Бедный Сергей Васильевич (плохо я его вначале кормила) вскоре уверял меня, что такого вкусного куриного супа, который я ему давала, он никогда не ел.
Живя в Дании, Сергей Васильевич выступал два раза в концертах в Копенгагене. Он получил также приглашение на ряд концертов в Швеции и Норвегии. Во время его отсутствия пришли три предложения из Америки. Ему предлагали взять место дирижёра Бостонского симфонического оркестра, по контракту он должен был бы продирижировать 110-ю концертами в течение сезона. Второе предложение было из Цинциннати — двухгодичный контракт на место дирижёра. Третье пришло из Нью-Йорка — контракт на 25 фортепианных концертов. Сергей Васильевич не решался связать себя контрактами в незнакомой ему стране. Подумав, он предпочёл поехать в Америку и на месте осмотреться и решить, что ему делать, за что приняться. Вместе с тем, он всё лето много и подолгу упражнялся в игре на фортепиано, чтобы развить запущенную им за последние годы технику. Последние годы в России он выступал только как пианист-композитор, играя только свои сочинения, и знал, конечно, что для Америки надо подготовить другие программы.

Заняв у г. Каменка любезно предложенные им деньги на проезд, он легко получил визы в Америку, показав американскому консулу предлагавшиеся ему контракты. Ехали мы в Америку на небольшом норвежском пароходе «Бергенсфьорд» из Осло. За несколько минут до отъезда на пароход пришёл знакомый г. Кёниг и предложил Сергею Васильевичу чек на 5000 долларов, чтобы обеспечить нашу жизнь первое время в незнакомой стране.
Пока мы пробирались вдоль берегов Норвегии, нас сильно качало. Плыли мы 10 дней. Из-за войны пришлось идти в обход, мы зашли далеко на север. По дороге встретили английскую эскадру, это было очень внушительно и интересно. Мы прибыли в Нью-Йорк в 4 часа утра, и нас поставили в карантин.
Остановились мы в отеле «Нидерланд» на 5-й авеню. Настроение было у всех скверное. Сергей Васильевич не знал, как и чем нас утешить. Да и сам он был такой грустный. Нашлась наша маленькая Таня, которая вдруг сказала: «утешить нас можно тем, что мы все так любим друг друга». Сергей Васильевич никогда не мог забыть этих трогательных слов нашей маленькой девочки.
Приехали мы 10 ноября 1918 года и, устав от дороги, все рано легли спать. Но эту первую ночь в Америке спать нам не пришлось. Мы были разбужены адским шумом на улице: гремели оркестры, люди кричали, пели, танцевали, казалось, что весь город сошёл с ума. Узнав, что весь этот шум вызван радостным известием о заключении мира, мы тоже вышли на улицу.

Скоро к Сергею Васильевичу начали приходить разные менеджеры и артисты. Первые предлагали контракты, артисты давали советы, были очень любезны, некоторые предлагали даже взаймы деньги. Помню скрипача Цимбалиста, принёсшего большой букет чудных цветов, Крейслера, Гофмана и других. Сергей Васильевич денег ни от кого не взял, не послушался и советов о выборе менеджера, и сам остановился на Эллисе, который ему больше всех понравился. Это был уже пожилой американец, живший в Бостоне; среди артистов, с которыми у него были контракты, были Фриц Крейслер, Дж. Феррар и Падеревский, недавно вернувшийся в Польшу.
Сергей Васильевич ещё в России подружился с Гофманом. Мы вскоре познакомились с его женой, и она пригласила нас в ложу Метрополитен оперы на «Бориса Годунова».
Среди посетителей, приходивших приветствовать композитора Рахманинова, был один американец г. Манделькерн, говоривший по-русски, правда, не очень правильно, но он много помог нам своими советами. Он уговорил Сергея Васильевича переехать из отеля и снять квартиру. Он нашёл даже для нас дом-особняк, принадлежавший русскому, г. Сахновскому, и мы скоро переехали туда. Это было на 92 улице близ 5-й авеню. Прислуга Сахновского — французы, муж и жена, перешли к нам на службу. Жена его работала у нас кухаркой, а он был лакеем. У них было двое детей. Семья эта прожила с нами несколько лет. Оба были очень преданы нам, и мы их очень любили. Из любви к Сергею Васильевичу Джо согласился научиться управлению автомобилем, и они вместе держали экзамен на право езды. Экзамен на управление машиной они оба выдержали хорошо, но на устном экзамене по технике и правилам езды оба провалились. Их попросили прийти через две недели на переэкзаменовку. Джо был очень сконфужен.
Мы переехали скоро по окончании контракта на другую квартиру, а в 1922 году купили дом на Риверсайд Драйв на берегу Гудзона. Это был дивный пятиэтажный дом. Хорошие светлые комнаты, удобное расположение комнат, шикарно отделанные стены, зеркала и прочее. Он строился архитектором для самого себя, отсюда и вся роскошь. Но прожить в нём нам пришлось только три года.

Друзья-музыканты в России
В России у Сергея Васильевича была группа друзей-музыкантов, с которыми он часто виделся, любил обсуждать с ними разные музыкальные события, поговорить о приезжавших из-за границы артистах, дававших концерты в Москве, о литературе и пр. Этим друзьям он всегда играл свои новые сочинения, ценил их замечания и делился с ними своими сомнениями. Уехав из России, живя за границей, он был лишён этого обмена мнениями, дружеских критических замечаний приятелей и остро чувствовал эту потерю. Мне хочется сказать несколько слов о наиболее близких ему музыкантах.

Н. С. Морозов — музыкант-теоретик, окончивший одновременно с Сергеем Васильевичем консерваторию по классу специальной теории. И он, и жена его были очень гостеприимными людьми. Жили они очень просто. Морозов был очень серьёзный и интересный собеседник, спокойный, сдержанный и хорошо образованный. Если не ошибаюсь, до поступления в консерваторию он окончил математический факультет Московского университета.

А. Б. Гольденвейзер — пианист; мы любили бывать у него в гостях. Его жена и две сестры были очень приятные собеседницы, и пока гости-музыканты, уходившие в кабинет хозяина, играли на фортепиано и говорили о своих делах, мы приятно проводили время в своей компании.

В. Р. Вильшау — пианист, педагог. Один из любимых приятелей Сергея Васильевича. Он считал его одним из лучших преподавателей фортепиано.

А. Ф. Гёдике — композитор-пианист, милейший человек, хорошо игравший как на фортепиано, так и на органе. Любитель рыбной ловли. Был у него аквариум, и когда, подходя к нему, Гёдике свистел, рыбы немедленно подплывали к стеклу. Он довольно часто бывал у нас и приезжал даже как-то к нам летом в Ивановку.

А. А. Брандуков — великолепный виолончелист. Большой друг Сергея Васильевича.

Н. К. Метнер — композитор-пианист. Он не принадлежал к указанному выше близкому кругу приятелей Сергея Васильевича. Но последний очень высоко ценил его талант. Прослушав его Первую сонату для фортепиано, Сергей Васильевич пришёл от неё в восторг и предсказывал ему блестящую будущность. Мы часто видались с Метнерами, но близко сойтись с ним было трудно.

С. И. Танеев — замечательный человек и музыкант, пользовался исключительным всеобщим уважением не только в Москве, но и в Петербурге. Сергей Васильевич был очень предан ему. Он всегда обращался к нему за советом, за помощью по поводу возникавших иногда недоразумений, искал его поддержки и следовал его указаниям.

Ф. И. Шаляпин — этот гениальный певец и артист бывал у нас очень часто. Перед выступлениями в концертах он и Сергей Васильевич репетировали все романсы и арии, стоявшие в программе Шаляпина, а по окончании репетиции Шаляпин очень забавно дурачился. То он вскакивал на фортепиано, изображая цирковую наездницу, то уходил в переднюю, что-то там делал со своим лицом и шапкой и выходил оттуда то Наполеоном, то Данте, то ещё кем-нибудь. А затем принимался до исступления дразнить большого леонберга, собаку Сергея Васильевича. Мы угощали его пельменями, пирогом и другими русскими кушаньями или приносили просто кочан кислой капусты, которую он очень любил, и он съедал его весь. Правда, и вкусная была эта капуста.
Хочу ещё рассказать о А. Н. Скрябине. Он был однокашником Сергея Васильевича. Оба учились у Зверева и у Аренского; дружбы между ними никогда не было, но отношения были хорошие и простые. Он как-то приехал к нам с женой вскоре после возвращения из-за границы, где провёл несколько лет. Сергей Васильевич встретил его очень приветливо, а Скрябин всё почему-то удивлялся, что москвичи к нему так хорошо относятся. Когда вскоре после этого визита Скрябин играл в Филармоническом обществе свой Фортепианный концерт, Сергей Васильевич ему аккомпанировал. Один из оркестрантов предупредил Сергея Васильевича, что Скрябин от волнения может ему «подложить» и что ему придётся «попотеть». После репетиции Сергей Васильевич удивлялся этому предостережению, так как, по его словам, Скрябин играл просто и был совершенно спокоен. Но когда мы пришли вечером перед концертом в артистическую, то увидали Скрябина белым, как полотно, разгуливающим по комнате. Он был в ужасном волнении и ничего не понимал, что ему говорили. На столике стояла бутылка с шампанским. «Ну, знаешь, мы лучше уйдём отсюда», — сказал мне Сергей Васильевич.
Скрябин, играя, не помнил себя от волнения, забывал пассажи, пропускал такты. Сергею Васильевичу приходилось его всё время ловить, но кончили они всё же вместе. Никогда так Сергей Васильевич не мучился, как при этом выступлении Скрябина.
Был у нас ещё как-то Римский-Корсаков, приезжавший в Москву на постановку своей оперы «Пан воевода», которой дирижировал Сергей Васильевич. Он обедал у нас вместе с Танеевым. С А. К. Глазуновым я встретилась в Петербурге после постановки его балета «Раймонда», но у нас он никогда не бывал.
Упомяну ещё о Ферруччо Бузони, который играл в Москве кому-то свои сочинения в присутствии Сергея Васильевича. «Нет, ты послушай, — обратился он к своей жене, беря какой-то дикий аккорд, — это ему не нравится, он же не понимает!»
В Петербурге, после исполнения «Колоколов», с Сергеем Васильевичем выходил кланяться и поэт Бальмонт. Вот была забавная пара: высокий, с коротко остриженными волосами Сергей Васильевич и маленький Бальмонт с рыжими кудрями до плеч. Но, конечно, он заслуживал успеха, его перевод «Колоколов» Эдгара По действительно был замечателен.

Концертные поездки по Америке
Обыкновенно мы выезжали из Нью-Йорка вчетвером: помощник менеджера, настройщик от Стейнвея, Сергей Васильевич и я. Чтобы проверить себя в подготовленных для текущего сезона программах, концерты, по желанию Сергея Васильевича, всегда начинались в небольших городах. «Как бы вещь ни была хорошо разучена, надо проверить на эстраде, как она звучит», — говорил Сергей Васильевич. Сыгравши её раза два-три в концертах, он уже знал всё, что ему нужно. При поездках по железной дороге мы брали обыкновенно купе со всеми удобствами. Часто и обед нам приносили в купе. При длинных переездах, например в Калифорнию, чтобы убить время, мы играли в карты, в «фонтэн». На место назначения мы приезжали обычно часов в 7 утра. Трудно было вставать так рано зимой, когда было ещё совсем темно. Если наш отель был недалеко от вокзала, то один из наших спутников ехал с багажом на такси в отель, а мы шли пешком. Сергей Васильевич очень любил такие прогулки по пустынным улицам. В отеле мы сразу заказывали кофе, а потом поднимались в наши комнаты, где читали полученные в этот день письма. Затем Сергей Васильевич занимался в течение часа или двух на фортепиано, а я разбирала вещи. Потом мы непременно гуляли около получаса и шли обратно в отель завтракать. После завтрака Сергей Васильевич ложился спать, а я сидела рядом и читала детективные романы, которые всегда покупала по дороге на больших станциях.
В четыре часа мы опять выходили погулять на полчаса. После прогулки он ненадолго садился за фортепиано, а я готовила в это время его фрак, чистила его, просматривала на рубашке запонки. Удивительно, что за все эти годы я никогда ничего не забывала и не теряла, несмотря на частую спешку.

Должна ещё сказать, что прежде чем Сергей Васильевич садился за фортепиано, мне почти всегда приходилось мыть клавиши, до того они бывали грязны. Нередко мне приходилось выходить из комнаты в коридор и просить разойтись собиравшихся иногда не в малом количестве слушателей, стоявших за дверью. Комнаты в отеле всегда заказывались заранее. Апартамент наш обычно состоял из спальни, гостиной, в которой стояло фортепиано, и второй спальни для помощника нашего менеджера. Таким образом, гостиная стояла между двумя спальнями и игра Сергея Васильевича не доходила до соседей.
Когда Сергей Васильевич одевался к концерту, я никогда не давала ему застёгивать пуговицы на башмаках самому, боясь, что он как-нибудь повредит себе ноготь. При этом он всегда, смеясь надо мной, протягивал сперва правую ногу, так как знал, что у меня есть примета, по которой, если я начну застёгивать с левого башмака, то концерт будет особенно удачным.
В семь часов заказывался ужин, который приносили в гостиную. Он состоял обычно из жареного цыплёнка и кофе. Кофе перед концертом разрешалось ему пить, сколько он хочет. После ужина Сергей Васильевич занимался либо заклейкой трещин на коже пальцев ватой, смоченной раствором коллодиума, либо пасьянсом, а я, так как мы обычно после концерта сразу уезжали на поезд, укладывала вещи. Иногда приходилось очень спешить. Ни один артист, вероятно, не спешил так, как Сергей Васильевич.
Если концерт давался где-нибудь в отдалённом от города месте, например, в каком-нибудь колледже, отстоявшем, бывало, в 40 милях от города, мы брали автомобиль. Меня всегда удивляло и огорчало, что артисту, приезжавшему издалека, зимой, в холодную погоду в такие колледжи, никто из распорядителей там не догадывался предложить даже чашку кофе, чтобы согреться. Такое отношение к артисту нам, русским, казалось невероятным.


Поражали меня также артистические комнаты в провинциальных американских городах. Это были какие-то грязные углы с не подметёнными полами, поломанными стульями, без всяких удобств. Приходя в такую артистическую, Сергей Васильевич включал штепсель моей электрической муфты, о которой будет сказано ниже, грел руки и садился в откуда-то всегда раздобываемое нашим менеджером удобное кресло. Я же уходила в зал. В антракте я иногда приходила проведать Сергея Васильевича, а иногда оставалась в зале среди публики. После первого биса я бежала в артистическую, иногда он спрашивал меня, что ещё сыграть.
Часто после концертов приходилось так торопиться на вокзал, что Сергей Васильевич не мог принимать в артистической многочисленных поклонников, желавших пожать его уставшую руку, и мы были принуждены тайком пробираться на улицу к такси, которое везло нас прямо на станцию. Если же мы оставались ночевать, то, приехав в отель, Сергей Васильевич снимал фрак и, отдыхая, раскладывал пасьянс.
Однажды, когда мы приехали в Миннеаполис, Сергей Васильевич, зная, что его будут осаждать репортёры и, конечно, фотографы, которых он всегда старался избегать, сговорился с менеджером, что мы не выйдем из вагона, пока все пассажиры не разойдутся. Из опустевшего поезда мы вышли на платформу, окольным путём прошли прямо к ждавшему нас такси. Но в отеле стоял уже наготове фотограф. Сергей Васильевич так быстро шмыгнул в лифт, что фотографу удалось снять только спину Сергея Васильевича. Когда мы, умывшись, сошли в ресторан и заказали кофе, надеясь спокойно его выпить, к столу подошёл фотограф и навёл на Сергея Васильевича свою камеру. «Оставьте меня в покое, я не хочу сниматься», — сказал Сергей Васильевич, но слова эти нисколько не подействовали на фотографа, и он спокойно продолжал свои приготовления для снимка. В последнюю минуту Сергей Васильевич успел закрыть лицо обеими руками и был снят в таком виде. Через три часа, купив местную газету, мы увидели фотографию с надписью: «Руки, которые стоят миллион». Находчивость фотографа сильно рассмешила Сергея Васильевича.

Я очень любила поездки в Калифорнию. Там жили наши русские друзья. Обычно мы приезжали туда в феврале или марте, когда всё кругом цвело. Чудный воздух, солнце. Останавливались мы обычно в так называемом «Саду Алла», в одном из бунгало. Это был ряд небольших домиков с двумя спальнями, гостиной и кухней. Утренний кофе и завтрак я всегда готовила сама. Мы много гуляли по вечерам, встречались с друзьями, жившими около Лос-Анджелеса. Были хорошие друзья и в Сан-Франциско: семья Шульгиных, Серёжа Михайлов, адмирал Дудеров. Шульгин и Михайлов были музыканты-педагоги. В Сан-Франциско Сергей Васильевич играл иногда в громадной зале, вмещавшей до 15000 человек. Для концерта часть залы отгораживали на 9000 зрителей какой-то перегородкой. Играя там, Сергей Васильевич казался совсем маленьким; конечно, фортепиано в таком помещении не могло звучать как следует. Я очень не любила его концерты в таком помещении. Позже в Сан-Франциско построили другую залу, и Сергей Васильевич всегда играл в ней.
Когда мы приезжали в какой-нибудь город, где должна была состояться репетиция Сергея Васильевича с оркестром, то, едва выпив кофе, мы спешили на эту репетицию. Когда Сергей Васильевич входил в залу, музыканты всегда встречали его аплодисментами. Оркестранты, по-моему, всегда очень хорошо к нему относились. Помню, как однажды мы, приехав в Филадельфию, пошли прямо на репетицию. Я, как всегда, не заходя в артистическую, прошла прямо в неосвещённый партер и села вдали от эстрады. Сергей Васильевич репетировал свой Второй концерт с Орманди. Дойдя во второй части до репризы, Сергей Васильевич вдруг остановился, что-то сказал дирижёру и потом совершенно неожиданно для меня громко спросил: «Наташа, что, по-твоему, здесь скрипки должны играть с сурдинами или нет?» Я опешила, но тут же ответила: «По-моему, с сурдинами». На это Сергей Васильевич заметил Орманди: «Видите, и композиторы бывают неправы». Так они и сыграли с сурдинами.
Приезжая в какой-нибудь небольшой город, я иногда удивлялась, зачем мы сюда приехали, откуда возьмётся публика, кто может интересоваться здесь концертами. Оказывалось же, что в этом городке громадная концертная зала, около этого помещения стояли ряды автобусов, на которых публика приезжала на концерт чуть ли не за 200 миль. Меня это всегда очень радовало.

Перед войной сезон Сергея Васильевича делился на две части. Обычно первую, и более продолжительную, мы проводили в Америке, а вторую — в Европе. С октября до половины декабря Сергей Васильевич играл в Америке. Рождество мы проводили в Нью-Йорке. Заканчивали американский сезон обычно в феврале и уезжали в Европу. Там была совсем другая жизнь
Европейский концертный сезон начинался обычно в Англии. Я очень любила концерты в Лондоне. Чудная была публика, хороший порядок во всём. У нас был милейший менеджер в Англии — г. Иббс. «Он, как бульдог, оберегает меня», — говорил Сергей Васильевич. В Лондоне мы всегда останавливались в отеле «Пикадилли». Занимали большой, великолепно обставленный апартамент. Всё же в отеле было всегда страшно холодно. Ещё в Америке при одной мысли об английском холоде меня пробирала дрожь. Когда мы приезжали в отель, то, по распоряжению Иббса, у нас в гостиной уже горел камин. Присутствовавший при этом Иббс шутил, что ему надо поскорее уходить, так как иначе от жары у него размякнет крахмальный воротник. Англичане всегда удивлялись тому, что мы можем переносить невыносимую жару в американских отелях, на что я отвечала, что в Америке отопление всегда можно закрыть, а в Англии спастись от холода в отелях никакими каминами невозможно.

В отеле был очень хороший grill-room *. Кухня была итальянская, и вообще еда и обслуживание посетителей были первоклассные. Сергея Васильевича хорошо знали все служащие; он щедро раздавал всегда за малейшую услугу «на чай».
Разъезжая в поездах по Англии, мы всегда брали купе, оплачивая четыре места, чтобы пассажиры не открывали постоянно двери и, главное, окна. Как правило, после концертов публику в артистическую не пускали. За этим следил Иббс. Он же собирал альбомы любителей автографов и, дав их для подписи Сергею Васильевичу, аккуратно возвращал владельцам.
Осенью 1938 года перед отъездом Сергея Васильевича в Америку он должен был заехать в Лондон и принять участие в юбилейном концерте дирижёра Генри Вуда. Вуд был большим любителем русской музыки. Он всегда очень хорошо относился к Сергею Васильевичу и всегда играл его новые произведения. Концерт в Лондоне состоялся в громадном Альберт Холле и был очень торжественно обставлен. На большой эстраде помещались два оркестра, а над эстрадой — два хора. Хористки были одеты в розовые атласные платья, хористы были все во фраках. Это было очень красивым зрелищем. Зала была переполнена, в ней помещалось 9000 человек. Я не помню всей программы, но незабываемо эффектен был конец концерта, когда оба хора в несколько сот человек и вся многотысячная публика под аккомпанемент двух оркестров запела английский гимн.

Из Англии мы уезжали в Бельгию, Голландию, Скандинавию, Германию, Австрию и пр. Заканчивали сезон в Париже, где нас ждали дочери.
Однажды в Вене Сергей Васильевич должен был играть свой Второй концерт под управлением дирижёра Х. Сергея Васильевича предупредили заранее, что выступление это не будет приятным, так как г. Х. совершенно не умеет дирижировать. Сергей Васильевич заранее потребовал, чтобы г. Х. по граммофонной записи концерта, наигранного автором, выучил все темпы и оттенки. Дирижёр приехал к нам накануне репетиции в отель. Сергей Васильевич показал ему некоторые темпы и убедился, что дирижёр знает концерт наизусть. Перед репетицией концертмейстер оркестра подошёл к Сергею Васильевичу и опять сказал ему: «Будьте осторожны! На дирижёра положиться нельзя». Репетиция прошла всё же более или менее благополучно. Вечером же в концерте в фугато третьей части солист и оркестр чуть не разошлись совсем. Сергей Васильевич в первый и последний раз в жизни начал громко считать во время исполнения, обращаясь к дирижёру по-немецки: «Ein! Zwei! Ein! Zwei!» Когда после концерта я пришла в переполненную народом артистическую, то увидала пробирающегося вдоль стены обливавшегося потом несчастного дирижёра. Мне стало так его жаль, что я подошла к нему и сказала ему несколько слов.

В Париже после концерта у наших дочерей, у Ирины или у Тани, был всегда большой приём гостей. Дети закатывали шикарный холодный ужин, и мы имели возможность встретить у них всех наших русских друзей. После этого концерта мы через день или два уезжали в Сенар на нашем автомобиле. У нас был и русский шофёр, М. И. Губкин. Выезжали мы обыкновенно часов в 6 утра. Париж ещё спал. Дети приготовляли нам провизию на дорогу. Целую корзинку. Какое это было необычайное чувство — ехать на чудной машине по совершенно ещё пустынным Елисейским Полям! Всю дорогу правил сам Сергей Васильевич. Обычно мы по дороге останавливались лишь раз где-нибудь в лесу, чтобы перекусить, и, поев, сразу же мчались дальше. К четырём часам мы обычно подъезжали уже к Сенару. Какая была радость обойти весь сад, осмотреть все деревья, кусты, цветы. В молодости Сергей Васильевич не мог отличить одно дерево от другого, а тут он изучил их все до тонкости.

продолжение в следующем ролике

© https://senar.ru/memoirs/Rachmaninova/
Agleam
3/2/2019, 10:03:37 PM
image

Н. А. Рахманинова С. В. Рахманинов

Сергей Васильевич — пианист
Мне было 15 лет, когда я впервые слышала Сергея Васильевича, игравшего в концерте. Это было в сентябре 1892 года. Он выступал в симфоническом концерте, устроенном на электрической выставке в Москве под управлением Главача. Сергей Васильевич играл первую часть d-moll’ного концерта Рубинштейна и несколько мелких вещей соло: Шопена — Колыбельную, Гуно — Листа — Вальс из «Фауста» и свою, обошедшую впоследствии весь мир, Прелюдию cis-moll.
В молодости у Сергея Васильевича, как он говорил, так «шли руки», что он мог играть публично, не повторяя вещей предварительно дома. У него была громадная техника, в особенности октавы. О ней слушатели забывали, так захватывала их его игра. Он был раб акустики. Нередко, когда я прибегала к нему в артистическую в антрактах, он бывал в ужасе, что его не слышно. На мои уверения, что в зале великолепно его слышно, он говорил: «Мне всё равно, что ты говоришь, я сам себя не слышу». В особенности донимали его заглушавшие звук бархатные или другие занавеси, которыми украшались эстрады. Это делали дамы — устроительницы концертов в провинциальных городах Америки.
В отличие от многих пианистов Сергей Васильевич был композитор-пианист. Публика его вдохновляла, он переживал исполняемые им вещи, как бы сам сочиняя их. Ему нужно было полное душевное спокойствие во время игры, чтобы сосредоточиться на данном произведении. Играя, он вдохновлялся и сам вдохновлял слушателей. В его исполнении я больше всего ценила общую концепцию, порыв, достигаемые им подъёмы-нарастания звуков. Звучность его аккордов была оркестровой, и потому, исполняя фортепианные концерты с оркестром, слияние этих звучностей было полным.

скрытый текст
Из всех многочисленных сочинений, которые я слышала в его исполнении, я считаю, что лучше всего он играл свои собственные концерты для фортепиано, Первый концерт Бетховена и Концерт Шумана. Из сольных номеров я могу назвать сонаты Бетховена (Аппассионату, op. 31 № 2, op. 10 D-dur), c-moll’ные вариации, обе сонаты Шопена, «Карнавал» Шумана, Funérailles и Сонет 104 Петрарки Листа, Andantino с вариациями Шуберта — Таузига, Итальянский концерт Баха и т. д. Сергей Васильевич никогда не играл во всех концертах одинаково одно и то же сочинение. Вещи не разучивались им механически, и исполнение зависело от его вдохновения. Между прочим, он очень любил играть в Вене. Венская публика была очень музыкальна. Там он давал всего себя и играл с особенным удовольствием.


Игра в концертах доставляла ему большое удовлетворение. Он любил выступать публично.


Странно, ни от кого так не требовали исполнения музыки «модерн», как от Сергея Васильевича. Дальше произведений Дебюсси, Равеля и Пуленка Сергей Васильевич не пошёл.


В годы, когда Сергей Васильевич переживал свой провал с Первой симфонией и не мог заставить себя заниматься, он видел во сне Антона Рубинштейна, говорившего ему: «Почему вы не занимаетесь, почему вы не играете?» Сон этот произвёл на него громадное впечатление. Возможно, что он повлиял на его душевное состояние.


В первые годы нашего пребывания в Америке Сергей Васильевич ездил концертировать без меня. Я оставалась с детьми, и когда он давал свои реситали в Нью-Йорке, я слышала программы текущего сезона в первый раз. Это было для меня необычайно интересно. Я сидела в своей ложе, в которой были только люди, относившиеся к Сергею Васильевичу с не меньшим благожелательством, чем я. В ложе, кроме моих дочерей, моей сестры и наших друзей Сомовых, обыкновенно никого не бывало. Впоследствии, когда я начала ездить по Америке с Сергеем Васильевичем, я знала буквально, как и что он играет. Тем не менее, я никогда не говорила ему о своём волнении. Зная характер Сергея Васильевича и его необычайную впечатлительность, я не сомневалась в том, что малейший пустяк может выбить его из настроения. Например, скверная акустика, опаздывающая и входящая в залу между номерами публика и разные другие мелочи. Помню, как однажды во Флориде Сергей Васильевич играл на фоне нарисованного замка с утёсами и пр. Когда он вышел на эстраду, то над ним летали живые бабочки. Только что он начал играть, как какой-то фотограф снял его. Через мгновение другой фотограф сделал то же самое. Сергей Васильевич оборвал игру и ушёл с эстрады. Началась погоня и поиски назойливых фотографов, разместившихся в разных углах зала. Я указала местному менеджеру на скрывавшегося на галерее фотографа. Как только Сергей Васильевич вернулся на эстраду и начал играть, опять нашёлся кто-то, снявший Сергея Васильевича. Хотя он на этот раз не видел этого человека, но последнего вывели из зала.


Перед концертами Сергей Васильевич в артистической пил только кофе. Иногда я давала ему валериановые капли. В Англии, где всегда было так холодно, он иногда выпивал глоток коньяка. Перед выходом на эстраду он, как многие другие пианисты, грел свои руки. Мы прибегали к разным методам. Он пробовал надевать на короткое время очень тесные перчатки или грел их в горячей воде, но от этого кожа делалась слишком мягкой, пробовал растирать пальцы, и вот мне в конце концов пришло в голову сшить ему муфту, в которую мы положили электрическую грелку. За 10 минут до выхода на эстраду мы вставляли штепсель, муфта быстро нагревалась, и Сергей Васильевич грел свои руки. Муфта эта производила на всех огромное впечатление. Кажется, кто-то собирался взять патент на неё. Помощник менеджера, ездивший с нами, преподнёс Сергею Васильевичу чёрный бархатный мешок для этой муфты, и она всегда сопровождала Сергея Васильевича в его поездках.


Сергей Васильевич — композитор
Что сказать о композиторе Рахманинове? Если он принимался за работу, то она шла очень быстро, особенно если он сочинял на какой-нибудь текст. Так было не только с романсами. Свою оперу «Скупой рыцарь», например, он сочинил чуть ли не в четыре недели, гуляя по полям в Ивановке. Так же быстро шла работа с «Колоколами». Когда он сочинял, то он отсутствовал для окружающих. И днём и ночью только и думал о сочинении, весь уходил в работу. Так было в молодости, и то же самое я наблюдала в августе 1940 года, когда он сочинял своё последнее произведение — «Симфонические танцы».


Не могу забыть, что это была за работа. Мы жили тогда на берегу моря, на даче недалеко от Нью-Йорка. В 8 часов утра Сергей Васильевич пил кофе, в 8½ садился за сочинение. С 10 часов он играл два часа на фортепиано, готовясь к предстоящему концертному сезону. С 12 часов до часа опять работал над «Танцами». В час дня завтракал и ложился отдыхать, а затем с 3 часов дня с перерывом на обед работал над сочинением до 10 часов вечера. Он непременно хотел кончить «Танцы» к началу концертного сезона. Намерение своё Сергей Васильевич выполнил; всё это время я мучилась, наблюдая за ним. Вечерами глаза его отказывались служить из-за этой работы, когда он своим мелким почерком писал партитуру. Да и после было много работы во время его поездок по концертам. На каждой большой станции, где мы останавливались, его ждали корректурные оттиски «Симфонических танцев», и Сергей Васильевич немедленно садился за корректуру этих зелёных листов с белыми нотами. Как это утомляло его глаза. Корректировал он и до, и после очередного концерта.


Я никогда не знала, что он пишет, пока он сочинял. Он никому не говорил о том, пишет ли он симфонию, или концерт, или ещё что-нибудь. Во время работы он мало ел, мало спал, весь был углублён в своё творчество. «Музыкант должен быть одиноким», — нередко говорил Сергей Васильевич. Но сам он совершенно не переносил одиночества. И какой он был семьянин, как он любил свою семью. Возможно, что это было следствием его грустного детства.


Мне не разрешалось быть близко от той комнаты, в которой он сочинял. В Ивановке мы жили во флигеле, и все мои вещи были, конечно, там. Но если он работал над каким-нибудь сочинением, я уходила в большой дом. Зато мне он с самых ранних лет всегда первой играл свою новую вещь.


Я любила сверять свои музыкальные впечатления с мнением Сергея Васильевича. Когда мы бывали в каком-нибудь концерте или опере и сидели вместе, то я, встретив потом Сергея Васильевича, первая высказывала своё мнение о слышанном произведении или исполнителе. Оно обычно совершенно совпадало с его мнением. Незадолго перед Второй мировой войной мы были с Сергеем Васильевичем в Англии, и один английский дирижёр, исполнявший его «Колокола», просил автора приехать на этот концерт. Сергей Васильевич в этот день играл тоже где-то и не мог этого сделать. Но он ответил дирижёру, что на его концерт вместо него приедет жена и то, «что она скажет, будет и моим мнением».


Сергей Васильевич — дирижёр
В 1904 году Сергей Васильевич принял предложенное ему дирекцией Большого театра место дирижёра. Я не попала, к сожалению, на его дебют 3 сентября, когда он дирижировал оперой «Русалка» Даргомыжского, так как была на похоронах жены моего брата Володи. Но в течение двухлетней работы Сергея Васильевича в театре я пересмотрела весь репертуар. Директор театра г. Обухов часто уступал мне своё кресло во втором ряду партера. Как хорошо я помню «Неделю Чайковского», организованную Сергеем Васильевичем в память Чайковского. Он дирижировал тогда операми «Евгений Онегин» (205-е представление этой оперы в Большом театре), «Пиковая дама» (100-е представление в Большом театре) и «Опричник». В «Евгении Онегине» и «Пиковой даме» пел Шаляпин, а Пастушку в «Пиковой даме» — Нежданова. Дирижировал Сергей Васильевич и своими операми «Скупой рыцарь», «Франческа да Римини» и «Алеко», и операми других композиторов — «Жизнь за царя», «Борис Годунов», «Князь Игорь», «Демон». Новой постановкой при нём, кроме его опер, была опера «Пан воевода» Римского-Корсакова.


Большим огорчением и, вероятно, обидой для Сергея Васильевича было равнодушие Шаляпина, с каким он отнёсся к сообщению Сергея Васильевича об окончании им «Скупого рыцаря» и о том, что, сочиняя партию Барона, он представлял себе Шаляпина в этой роли и что партия написана для его голоса. Поняв, что Шаляпин не был заинтересован этой ролью, он предложил эту партию Бакланову и просил, с согласия этого певца, артиста Малого театра Ленского пройти с ним эту роль. Исполнением Бакланова Сергей Васильевич был очень доволен. В особенности хорошо прошла сцена в подвале. Не менее хорошо Бакланов пел и играл, исполняя роль Ланчотто Малатесты в опере «Франческа». Ария «О, снизойди, спустись с высот» производила большое впечатление.


Не могу забыть, как Шаляпин, исполняя роль Варлаама в «Борисе Годунове», после требования публики повторения арии, шёл по сцене с огромным животом, на котором он держал свои руки, и крутил большими пальцами, внятно приговаривая «Споем, споем...»


Когда Сергей Васильевич дирижировал оперой «Русалка», то он потребовал исполнения цыганского танца в гораздо более быстром темпе, чем это делалось до него. Из-за этого быстрого темпа танцоры не могли справиться с заученными ими па. Балетмейстер поддерживал, конечно, смущённых и протестовавших танцовщиков, но Сергей Васильевич не уступал и настаивал на том, что взятый им темп правильный. Балетмейстеру пришлось уступить и подогнать все па к новому и непривычному темпу дирижёра. На первом же представлении «Русалки» публика потребовала повторения танца. Танцоры, никак не ожидавшие такого успеха, были в восторге. Позднее, после очередной репетиции этого танца, танцоры даже жаловались Сергею Васильевичу, что он дирижировал танцами недостаточно быстро.


Дирижируя в Большом театре, Сергей Васильевич ввёл несколько новшеств. До него главный дирижёр Альтани сидел спиною к оркестру у самой суфлёрской будки. Сергей Васильевич настоял на перестановке своего пульта к рампе, отделяющей партер от оркестра, чтобы видеть оркестр, которым он управлял. Это немедленно вызвало жалобы певцов и певиц, что им трудно следить за дирижёром, но они скоро привыкли к новому порядку. Значительно больше борьбы вызвало введённое Сергеем Васильевичем запрещение бисирования отдельных номеров среди акта, нарушавшее нормальный ход представления. Добивался он также более строгой дисциплины в оркестре. До него оркестранты, особенно игравшие на духовых инструментах, во время больших пауз в своих партиях любили «нырять» в дверь и исчезали из оркестра в курилку. Сергей Васильевич запретил это; оркестранты были так возмущены этим запретом, что прислали к нему делегацию с протестом и угрозой, что они при дальнейшем запрещении покидать свои места во время действия будут принуждены подать в отставку. На это Сергей Васильевич ответил кратким: «Ну что же, подавайте». Пришлось им подчиниться. Вели себя так же свободно и члены оркестра, игравшие на других инструментах. В паузах они читали книги, ставя их на свои пюпитры вместе с нотами. Всё это тоже было запрещено Сергеем Васильевичем. Через год после ухода Сергея Васильевича из театра, попав в Большой театр, мы увидели, что всё и все вернулись к прежним беспорядкам. Одни оркестранты время от времени уходили в курилку, другие читали.


Позднее Сергея Васильевича пригласили дирижировать симфоническими концертами Московского филармонического общества. Дирижировал он и концертами Керзиных, организовавших в Москве очень популярный Кружок любителей русской музыки. Я не могу забыть, как Сергей Васильевич дирижировал Четвёртой и Пятой симфониями Чайковского, Симфонией g-moll Моцарта, «Пер Гюнтом» Грига и «Приглашением к танцу» Вебера. Под его управлением оркестром солистами выступали Крейслер, Изаи, Казальс, Зилоти, Скрябин и многие другие. Я ездила, конечно, на все генеральные репетиции. На репетициях Сергей Васильевич был очень строг, требователен и спокоен. Сергей Васильевич любил дирижировать, но его утомляла необходимость требовать стопроцентного внимания от оркестрантов. Позднее в Америке он говорил, что предпочитает выступать как пианист, так как тогда он зависит от самого себя.


Директора филармонии были исключительно милы и внимательны к Сергею Васильевичу. Он получал очень хороший гонорар, кажется, по 3000 рублей за выступление. Его издатель К. А. Гутхейль, бывший одним из директоров филармонии, устраивал в честь Сергея Васильевича торжественные обеды и с большим пафосом обращался к нему с приветственными речами.


В 1907 году Сергей Васильевич принимал участие в одном из Исторических симфонических концертов, организованных Дягилевым в Париже. Он выступал как дирижёр и пианист. В 1912 году Сергей Васильевич был приглашён в Мариинский театр дирижировать целую неделю оперой «Пиковая дама».


Характер Сергея Васильевича
О характере Сергея Васильевича могу сказать, что это был благородный, добрый, исключительно честный и прямой в своих суждениях человек. Он был очень строг не только к другим, но требовал и от себя того же, что и от других. Сергей Васильевич не боялся говорить самую жестокую правду другим в лицо, что нередко приводило меня в изумление и смущение. Он был очень нетерпелив, и если надо было что-нибудь сделать, то он хотел, чтобы это было исполнено немедленно. Сергей Васильевич был необычайно аккуратен. Ни на поезда, ни на концерты, ни на приглашения в гости никогда не опаздывал. Никогда не делал из себя гранд-сеньора, заставляющего себя ждать. Был скромен в разговорах и поведении, но держал себя с достоинством. Не думаю, что он когда-либо забывал нанесённую ему обиду, хотя никогда не говорил о ней потом. Если он действительно был очень рассержен, то голос его прерывался и выражение лица становилось страшным. Я всегда могла судить о его настроении по его лицу, которое ничего не умело скрывать, главное — по выражению его губ, которые я шутя называла барометром его восприятий и настроений. Голос у него был очень низкий, глухой, однотонный. Говорил всегда очень тихо, так что я часто замечала, что люди, видевшие его в первый раз, прислушивались, стараясь понять, что он говорит.


Живя в России, Сергей Васильевич обходился без секретаря, попав в Америку, он не мог обойтись со своей корреспонденцией без помощи. Первые два или три года к нему ежедневно приходила молодая датчанка, любительница музыки, хорошо знавшая английский и немецкий языки и условия жизни в Америке. Когда она вышла замуж, место секретаря занял Е. И. Сомов, которого мы все хорошо знали ещё в Москве. Он был товарищем моего младшего брата в университете. Последние три года, когда Е. И. Сомов помогал работе М. А. Чехова в его студии, секретарём Сергея Васильевича был Н. Б. Мандровский.


Сергей Васильевич был очень аккуратен со своей корреспонденцией и каждое утро до начала своих занятий на фортепиано он проводил около часа со своим секретарём, проверяя и подписывая письма, продиктованные им накануне и переведённые на английский после его ухода секретарём. Потом он диктовал ответы на новые письма. После этого он играл часа два и уходил перед завтраком на полчаса погулять.


Он много курил. Я постоянно умоляла его не курить, приставала к нему, чтобы он бросил, даже написала ему, живя в Дрездене, пропись: «Брось курить — будешь здоров», — поставила её ему в рамке на письменный стол и в конце концов добилась своего. Он действительно перестал курить! Не курил в течение нескольких месяцев и уехал в Петербург играть в одном из концертов Зилоти. Каково же было моё разочарование, когда я после его возвращения опять увидела его курящим. Оказывается, по приезде в Петербург встречавший его Зилоти первым делом предложил ему папиросу. На заявление Сергея Васильевича, что он больше не курит, Зилоти закричал: «Да брось эти глупости! На, вот тебе хорошая папироса!» Надо всё-таки признаться, что пока Сергей Васильевич не курил, он часто бывал в плохом и каком-то угнетённом настроении.


Небольшой круг симпатичных Сергею Васильевичу людей был ему необходим. Он скучал без людей. Да, ему, конечно, нужно было отвлечься, посмеяться, поговорить с друзьями после напряжённой работы. В России у него было несколько друзей и приятелей-музыкантов, он часто ходил к ним или звал их к себе; были и просто друзья, с которыми он любил поиграть в винт. Я устраивала ему такие вечера и в Москве и в Нью-Йорке. Поиграв в карты, садились обычно за простой холодный ужин и, поспорив и посмеявшись, мирно расходились по домам. В Нью-Йорке за отсутствием друзей, игравших в винт, Сергей Васильевич играл обыкновенно в преферанс. Его часто приглашали А. В. Грейнер и его жена. «Александра Феоктистовна! А Александр Васильевич опять без двух на птичке остался», — раздавался довольный голос Сергея Васильевича.


Первые годы нашего пребывания в Америке Сергея Васильевича очень часто приглашали в гости американцы. Американцы ведь очень гостеприимны. Но это всегда очень утомляло Сергея Васильевича. Он скоро начал отказываться от этих приглашений и редко появлялся в обществе. Исключение он делал лишь для директора фирмы Стейнвей и его жены, которых он очень любил. Там собирались обычно артисты, и он с удовольствием проводил с ними вечера. Раз, во время пребывания Художественного театра в Нью-Йорке, г-жа Стейнвей пригласила нас всех на обед. В числе приглашённых были Станиславский, Москвин, Книппер, скрипач Ауэр с женой и др. Была очень тёплая и уютная компания. После великолепного обеда с шампанским все пришли в весёлое настроение, г-жа Ауэр села за рояль и стала играть. Кто-то потребовал «русскую», и моя дочь Ирина и Москвин начали плясать. Было очень забавно наблюдать за Москвиным, который плясал ухарски, изображая какого-то подмастерья. Все так разошлись, было так весело, что было жалко уезжать, когда нам объявили, что пора ехать на другой вечер, в другой дом. А там, когда жена Стейнвея рассказала про «русскую» и успех Москвина и Ирины, все гости начали упрашивать Москвина повторить танец. Москвин почему-то отказывался, отнекивался и так и не согласился, несмотря на убедительные просьбы гостей. Мы узнали потом причину его отказа. При всём желании он не мог исполнить просьбы американцев, так как у него лопнул шов по всей важной части его туалета.


Азартных игр Сергей Васильевич не любил и никогда в них не играл. Когда мы были с ним в Монте-Карло, то он и в рулетку не играл. Пошёл только раз, да и то из-за меня. Я непременно хотела попробовать свою удачу. Он заранее решил поставить на три номера, как-то вычислив их из года, когда был написан его Второй концерт, и выиграл на все три номера несколько тысяч франков. А я всё время проигрывала. Когда настало время обеда, я отказалась уходить. Он ушёл вместе с Фоли, который был с нами, а я осталась проигрывать дальше.


По вечерам после занятий Сергей Васильевич любил раскладывать пасьянсы или старался складывать картинку, распиленную и разрозненную на небольшие куски. Сергей Васильевич любил иногда ходить в кино, но не выносил пошлости и вообще немедленно уходил домой, если картина была не по его вкусу. Раз мы смотрели с ним фильм «Франкенштейн». В самом начале там показывают могилу и крест. Как только он это увидал, так я услыхала: «Ты оставайся, а я уйду». Мне кажется, что больше всего он любил смешные движения и смеялся до слёз, например, когда Чарли Чаплин изображал человека, первый раз катающегося на коньках.


Он очень любил добродушно поддразнивать людей, преимущественно дам. В особенности доставалось А. Ф. Грейнер. Он уверял присутствующих о её увлечении каким-нибудь второстепенным артистом, игру которого она в присутствии Сергея Васильевича давно критиковала, и чем больше она возмущалась его выдумкой, уверяя присутствующих, что это неправда, что артист ей совсем не нравится, тем больше он смеялся и радовался.


Сергей Васильевич часто старался избегать фотографов, которые преследовали приезжавших и уезжавших артистов в Америке и Европе, и дома, и в отелях, и в концертах. Он сердился, когда снимающий его фотограф просил его принять какую-нибудь вдохновенную или задумчивую позу.


В смысле еды Сергей Васильевич был неприхотлив. Он очень любил русскую кухню, пельмени, блины, пироги с капустой, вареники со сметаной, любил леща с кашей, раков, но главным образом он обожал кофе. Был готов пить кофе со сливками круглые сутки. Как я его, бедного, мучила, когда доктора посоветовали было заменить настоящий кофе так называемым «санка». От этого напитка он категорически отказывался и сердился, если мы пытались его обмануть.


Любимым развлечением Сергея Васильевича в детстве было летом плаванье, а зимой коньки. В молодости — верховая езда. Он очень хорошо и красиво сидел на лошади, вообще любил лошадей. Он побаивался собак и в то же время обожал своего красавца леонберга Левко. Позже было увлечение автомобилями и моторными лодками. Последние три-четыре года в России он не на шутку увлёкся сельским хозяйством. Разговоры в Ивановке шли только о пахоте, веялках, плугах, сноповязалках, посеве, полке, молотьбе и пр. Увлечение это было прервано революцией.


«Сенар» и отъезд из Европы
В 1930 году в Клерфонтен приехал О. О. Риземан, который собирался написать биографию Сергея Васильевича. Он с таким восторгом рассказывал о жизни в Швейцарии и так уговаривал Сергея Васильевича купить там какой-нибудь участок земли, чтобы проводить летний отдых в этой покойной стране, что Сергей Васильевич решил съездить туда. Он давно тяготился ежегодными поисками дач в Европе и говорил о желании осесть в определённом месте, не мотаясь по дачам и курортам на старости лет. Мы поехали в Швейцарию в конце августа и остановились у друзей Риземана — проф. Крамера с женой, живших на своей вилле на берегу Фирвальдштетского озера, недалеко от Люцерна. Мы разъезжали по всем окрестностям и тщательно осматривали предлагаемые участки. Наконец мы нашли хорошее место около Гертенштейна, принадлежавшее одной вдове. Место это очень понравилось Сергею Васильевичу, и он сразу его купил. В этом имении был большой трёхэтажный очень старый дом. Сергей Васильевич решил его снести и выстроить новый со всеми удобствами. Дом наш был выстроен на месте большой скалы, которую пришлось взорвать.


В течение двух лет, пока строился этот дом, мы жили в сравнительно небольшом флигеле. Рабочие приходили в 6 часов утра и начинали работать какими-то буравами. Адский шум не давал нам спать. Сергей Васильевич был так увлечён строительством, что относился к этому снисходительно. Он любил рассматривать с архитектором все планы, с удовольствием расхаживал с ним по постройке и ещё больше увлекался разговорами с садовником, который распланировал сад. Весь пустой участок перед будущим домом пришлось заполнить на два с половиной метра глубины громадными глыбами гранита, оставшимися от взрыва скалы. Это было покрыто землёй и засеяно травой. Через два-три года участок этот превратился в великолепный зелёный луг, расстилавшийся перед домом.


Крутой обрыв от дома к озеру пришлось из-за оползней выложить камнями, получилась настоящая стена, которая была прозвана Гибралтаром. Пока строился дом, к нам во флигель нередко приезжали русские друзья: Горовиц с женой, скрипач Мильштейн, виолончелист Пятигорский и другие. В эти дни было много хорошей музыки.


Наш новый дом был выстроен в стиле модерн, с тремя большими террасами, с видом на озеро, на гору Пилатус с одной стороны, и гору Риги — с другой. Сергей Васильевич снёс старую пристань для лодок и выстроил на этом месте новую для моторной лодки. Площадка около пристани была выстлана гранитными плитами, на ней две скамейки, и от неё широкая лестница, спускающаяся прямо в озеро.


Дом был выстроен очень удачно. Он был красив и уютен. Одна из дверей большой прихожей вела в студию Сергея Васильевича, которая была расположена на западной стороне дома. Это была большая комната с двумя громадными окнами, из которых лестница, спускающаяся прямо в озеро.


Что касается сада, то он был полон цветущих кустарников, и только очень небольшой участок был оставлен незасаженным для земляники и небольшого огорода. Сергей Васильевич с такой любовью сажал каждый куст и дерево. Приезжая весной в Сенар, он первым делом обходил свои насаждения, смотря, на сколько они выросли с осени. К сожалению, ему не пришлось увидеть Сенар после войны 1939–1945 годов. Как он был бы поражён, увидав, как выросли все его посадки и как всё было действительно необыкновенно красиво.


Хорошо было приезжать весной после концертного сезона и утомительных поездок по Америке и Европе к себе домой, в наш чудесный Сенар. Всем нам было там так уютно и хорошо. Красивый поместительный дом со всеми удобствами, сад, полный цветов, великолепное купанье, тишина... Только два раза мне пришлось уговаривать и убеждать Сергея Васильевича ненадолго уехать из Сенара на курорт для лечения его пальцев, так как боль в одном из пальцев пугала его и немного мешала играть.


В первый же год по окончании работы в доме он сочинил, живя в Сенаре, одну из лучших своих вещей — Рапсодию для фортепиано с оркестром. Это было в 1934 году. Следующие два лета в Сенаре он работал и окончил свою Третью симфонию. В 1938 году ему хотелось отдохнуть, и он ограничился только просмотром разных мелких вещей и вырабатыванием планов для будущей большой работы. Его глубоко огорчила смерть Шаляпина весной 1938 года, и он постоянно вспоминал о нём. Весной 1939 года Сергей Васильевич поскользнулся в столовой и тяжело упал. Я была рядом на террасе. Бывший с ним англичанин г. Локкарт, временно исполнявший обязанности секретаря Сергея Васильевича, так растерялся, что даже не позвал меня. Но прибежала, услыхав грохот, экономка, и мы втроём отвезли на лифте бледного, как смерть, Сергея Васильевича наверх и уложили в кровать. Из Люцерна был вызван доктор, который велел ему лежать; он сказал, что, по-видимому, перелома нет. Приехав на другой день, доктор убедился, что кроме сильного ушиба и потрясения от падения ничего нет. Он сказал, что Сергей Васильевич может встать и скоро ему можно будет начать играть. У Сергея Васильевича всё же долго болела левая нога, а рука около кисти была совсем синяя. Ушиб был настолько сильный, что в продолжение всего лета Сергей Васильевич гулял по саду прихрамывая и с двумя палками.


Когда позже мы поехали в Люцерн к хирургу Бруну, чтобы сделать рентгеновский снимок, Сергей Васильевич беспокоился в особенности о руке; Брун сказал мне с восхищением, что за всю свою многолетнюю практику он не видал такой совершенной по форме руки.


Планы, намеченные Сергеем Васильевичем для работы над каким-то задуманным им сочинением, не были осуществлены. Этому помешал Гитлер. Сергей Васильевич очень волновался в ожидании войны. Ему очень хотелось немедленно вернуться в Америку. Он боялся в случае войны застрять в Европе. В этом отношении его успокоило предложение пароходной компании, которая много лет уже перевозила его из Америки в Европу и обратно. Уезжая из Нью-Йорка, Сергей Васильевич обычно заказывал сразу обратные билеты, и эта компания обещала ему теперь в течение всего лета просто переносить каждые две недели заказанные места на следующий пароход, идущий из Парижа в Америку. Но, конечно, ему не давала покоя мысль, что дочь Таня с внуком останется одна во Франции. Муж Тани как французский гражданин в случае войны будет призван в армию. Что будет с Таней? Сергей Васильевич ещё до отъезда в Сенар купил ей небольшое поместье недалеко от Парижа, куда она могла бы переехать, если из-за войны пришлось бы покинуть Париж.


Кроме беспокойства о Тане, его отъезд из Европы задерживало обещание, данное ещё ранней весной, что он выступит в августе в интересном музыкальном фестивале, организованном в Люцерне. Этот музыкальный праздник, устраиваемый ежегодно в Европе, был из-за Гитлера перенесён в том году из Зальцбурга в Швейцарию. Нарушать обещанное было неудобно, тем более что выступление было бесплатным. Там же играли Казальс, Тосканини, Горовиц и другие артисты.


Концерт этот состоялся 11 августа с участием Сергея Васильевича и дирижёра Ансерме. Сергей Васильевич играл Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию. Я радовалась, думая, что наконец мы будем свободны от всяких обязательств и можем спокойно выехать через день-два в Париж, чтобы проститься с Таней, но радость моя оказалась преждевременной. Среди наполнившей зал публики был магараджа Мизоре из Индии, занявший в зале со своей семьёй и свитой 40 мест. Оказывается, во время антракта он прошёл в артистическую, выразил, как полагается, своё восхищение артистам и просил разрешения приехать со всей семьёй в Сенар. Сергей Васильевич не решился отказать ему в этой просьбе, но предупредил, что мы уезжаем через два дня.


На следующий день утром в 11 часов, предупредив предварительно по телефону, к Сенару подъехали два автомобиля — жена с двумя дочерьми, наследный принц с женой, секретарь и фотограф. Мы принимали их без угощения. Одеты они были все в национальные костюмы. Младшая дочь была очень красива в своём бледно-розовом платье, обшитом золотом. Пробыли они довольно долго. Фотограф снимал нас во всех видах. Разговор вёлся только с помощью секретаря, говорившего по-английски. Когда они собирались уезжать, мы по русскому обычаю вышли все на крыльцо, гости уселись в автомобили, но почему-то не уезжали. Мы продолжали стоять на крыльце. Наконец секретарь обратился к Сергею Васильевичу с просьбой уйти с крыльца в дом, ибо, по его словам, по индийскому обычаю гости не могут тронуться с места, пока хозяева не войдут в дом. Мы, конечно, поспешили исполнить их просьбу, и они укатили.


Но как только я поднялась наверх, чтоб укладываться, как к крыльцу подкатили опять две машины. На этот раз приехал сам магараджа со сворой борзых собак и с охотником. Появился опять фотограф, который снимал Сергея Васильевича с магараджей во всех видах. Магараджа, уезжая, настоял на том, чтобы мы заехали к нему в Люцерн в отель «Националь» позавтракать в 8 часов утра по дороге в Париж. Он при этом просил Сергея Васильевича послушать игру его дочери на фортепиано. В отеле они занимали целый этаж. Нас угостили чудным брэкфэстом. Дочь сыграла две вещи. Играла она хорошо, и Сергей Васильевич искренно остался ею доволен. Она подарила ему свою карточку. Для развлечения нам показывали фильм — свадьбу наследного принца. Он на огромном белом слоне, покрытом драгоценностями, и сам в белом парчовом костюме ехал к венчанию. Показывали и самую свадьбу. Жениха и невесту обводили три раза вокруг жертвенника, как у нас вокруг аналоя. Кроме того, показывали охоту на слонов и обучение молодых слонов работе. Магараджа собирался приехать на следующий год в Америку, но этому помешала его смерть.


В Париже наш отъезд из-за многих дел был отложен. Мы выехали в Америку на «Аквитании» 23 августа. Несмотря на то, что война не была ещё объявлена, окна на пароходе были замазаны чёрной краской, ставни были покрыты занавесками, освещение в каюте было очень слабое. Все эти меры затемнения были приняты от возможного нападения подводных лодок. В день объявления войны мы прибыли в Нью-Йорк. Сергей Васильевич всё время беспокоился о Тане. Настроение его было ужасно подавленное. Мы провели на даче, снятой для нас сестрой на Лонг-Айленде, пять недель, а потом переехали в Нью-Йорк.


Болезнь и смерть Сергея Васильевича
Во время войны мы проводили лето 1940 и 1941 годов на дачах недалеко от Нью-Йорка. В 1942 году Сергей Васильевич решил провести лето в Калифорнии. Он написал С. Л. Бертенсону письмо с просьбой подыскать нам подходящую дачу. Скоро пришёл ответ, что дача найдена. Это была вилла, принадлежавшая киноартистке.


Дом этот стоял на горе, и с террасы был дивный вид на Лос-Анджелес и всю окрестность. При вилле был большой бассейн для купанья. В саду пальмы, цветы. В студии Сергея Васильевича стояли два рояля. Недалеко от нас жили Владимир Горовиц и его жена. Чтобы добраться до них, надо было только спуститься с нашей горы. Сергей Васильевич очень любил Ванду Горовиц за её прямолинейность. Сергей Васильевич с Горовицем не раз с большим удовольствием играли на двух роялях. Играли они Моцарта, сюиты Сергея Васильевича, только что вышедшее переложение для двух фортепиано «Симфонических танцев» Сергея Васильевича и другие вещи.


Мы часто приглашали гостей вечером к ужину. На громадной террасе в этом доме были расставлены небольшие столики, на которых сервировалась еда. Все стены террасы были покрыты цветами, и всюду горели лампы. Было очень красиво и удобно. Приезжали Бертенсон, Горовицы, Федя Шаляпин, Тамировы, Ратовы. Было очень весело и оживлённо. Приехал раз и Артур Рубинштейн с женой. Раз обедала чета Стравинских, в свою очередь пригласившие нас на обед. Были мы и у Тамировых, живших на ферме за городом. Помню хорошо один удачный вечер у Тамировых. Вместе с нами были Горовицы и бывший артист Художественного театра Лев Булгаков с женой. Это был очень весёлый человек. Однажды у Горовица мы познакомились с Чарли Чаплином, Рене Клером, Де Миллсом и другими актёрами. У Рубинштейна мы встретились с Шарлем Буайе и Рональдом Колменом. Артур Рубинштейн был превосходный рассказчик. Киноактёры часто советовали ему выступить в кино. В этот вечер он рассказывал что-то о двух птицах и представил одну из них так хорошо, что я до сих пор вижу его этой птицей. Рубинштейн сыграл нам также свою запись Фортепианного концерта Грига и привёл в восторг Сергея Васильевича и всех присутствующих. Сергей Васильевич помнил Рубинштейна ещё совершенно молодым человеком и всегда говорил о том, какой это талантливый пианист.


Живя в Калифорнии, Сергей Васильевич решил купить там небольшой дом. Он уже год или два говорил, что ему пора прекратить концертные поездки, выступать в концертах только изредка и заниматься главным образом сочинениями. Мы скоро нашли на Эльм Драйв 10 в Беверли-Хиллсе подходящий двухэтажный дом с палисадником при входе и небольшим садом позади дома. Перед домом — три больших дерева. Во дворе — гараж. Над гаражом мы решили построить небольшую изолированную от внешнего шума студию для занятий Сергея Васильевича. На первом этаже дома была прихожая, столовая, гостиная, кабинет Сергея Васильевича с небольшим балконом, комната для прислуги и кухня. На втором этаже была спальня с большим балконом, выходящим в сад, будуар и две другие спальни. Сергей Васильевич сам пошёл к декоратору, заказав у него драпировки, сам выбрал необходимую мебель; часть купленного была доставлена немедленно, остальное должно было быть доставлено к весне 1943 года. Перед отъездом из Калифорнии мы пробыли в нашем новом доме два дня и получили на новоселье много цветов от друзей.


Я не верю в предчувствие, но мне не хотелось переезжать в этот дом и не хотелось уезжать из Нью-Йорка. В эти два дня, проведённых в нашем новом доме, я не могла отделаться от мрачных мыслей.


В октябре мы вернулись в Нью-Йорк, и Сергей Васильевич начал вскоре свой ежегодный концертный сезон. Он скоро заметно осунулся и похудел. Он часто говорил мне во время поездки: «Си-и-л у меня нет». Меня это страшно беспокоило... В конце ноября мы были проездом в Чикаго. Там у нас был знакомый доктор, которого я просила рекомендовать нам хорошего специалиста по внутренним болезням, чтобы исследовать состояние здоровья Сергея Васильевича. Эти два врача занялись вместе исследованием его, и из присланного ими в Нью-Йорк отчёта было ясно, что ничего плохого они не нашли. Рождество мы, как всегда, провели дома. По утрам, в это время у Сергея Васильевича сильно першило в горле, и он довольно сильно кашлял. Так как от куренья у него это бывало и раньше, я не особенно беспокоилась, но всё же настояла на том, чтобы он опять пошёл к доктору. И этот врач не нашёл ничего угрожающего.


Первого февраля 1943 года, двадцать пять лет спустя после приезда в Америку, мы приняли американское гражданство. Нам пришлось, конечно, держать экзамен; мы подготовились к нему, нас приняли не в очередь, и всё прошло хорошо, хотя я запнулась на каком-то лёгком вопросе. На другой день мы выехали опять на вторую половину концертного турне. 11 февраля Сергей Васильевич играл в Чикаго под управлением Стока Первый концерт Бетховена и свою Рапсодию. Зала была переполнена, и при выходе Сергея Васильевича оркестр встретил его тушем, а вся публика встала, приветствуя его. Играл он чудесно, но чувствовал он себя плохо, жаловался на сильные боли в боку.


Мы опять вызвали знакомого русского врача, чтобы поговорить с ним о недомогании Сергея Васильевича. Боль в боку доктор объяснил перенесённым Сергеем Васильевичем сухим плевритом, что меня очень удивило, так как я знала, что у Сергея Васильевича плеврита никогда не было. «Я ясно слышу, что у Вас был плеврит», — настаивал доктор. Он советовал Сергею Васильевичу отменить предстоящие концерты и, зная, что мы попадём во Флориду, надеялся, что Сергей Васильевич, полежав и отдохнув на солнце, станет чувствовать себя лучше. Но до Флориды Сергею Васильевичу надо было дать два концерта в Луисвилле и Ноксвилле, которые ему пришлось отменить перед рождеством из-за ожога пальца. Отменив тогда по необходимости концерты, он хотел исполнить данное им местному менеджеру обещание, что он даст эти концерты в феврале. Сергей Васильевич не любил «подводить» местных агентов. Я умоляла его отказаться от этих двух концертов, но он опять повторял свою любимую фразу: «Ты меня возить в кресле не будешь, кормить голубей, сидя в кресле, я не буду, лучше умереть». И вот эти два концерта он играл уже совсем больной. Ему было больно двигаться. Нужна была вся сила его воли, чтобы выдержать эти концерты. На концерт в Луисвилл приехал Л. Э. Конюс — товарищ Сергея Васильевича по консерватории, с которым он учился по композиции у Аренского. Это была их последняя встреча...


Отделавшись от этих двух концертов, Сергей Васильевич согласился отказаться от всех остальных и ехать прямо в Калифорнию в свой новый дом. Выехав утром из Нью-Орлеана в Калифорнию, в пути Сергей Васильевич во время кашля заметил появившуюся кровь из горла. Мы оба сильно испугались. Я немедленно уложила его на кушетку и давала глотать кусочки льда. Мы послали телеграмму Феде Шаляпину в Калифорнию с просьбой встретить нас на вокзале в Лос-Анджелесе и предупредить доктора Голицына о нашем приезде. Кроме того, конечно, телеграфировали дочери Ирине о случившемся. В поезде же мы получили ответ от неё. Она говорила с главным врачом больницы Рузвельта в Нью-Йорке, который телеграфировал своему коллеге в госпиталь Лос-Анджелеса, прося его встретить Сергея Васильевича на вокзале и поместить в госпиталь. Ирина умоляла нас последовать совету врача и со станции немедленно ехать в госпиталь.


Когда мы приехали наконец в Лос-Анджелес, нас встретили Федя Шаляпин и Тамара Тамирова, захватившие кресло для передвижения. Тут же стоял ambulance * для перевозки Сергея Васильевича в госпиталь и доктор, извещённый Ириной телеграммой о времени нашего приезда. Мы все так уговаривали Сергея Васильевича ехать прямо в больницу, что он в конце концов подчинился нашим просьбам. В больницу мы попали около 12 часов ночи. Комната его была готова, его раздели и уложили в постель, а я уехала домой. Дома я застала Федю и Тамирову, приехавших туда прямо с вокзала, и доктора Голицына. Консилиум должен был состояться на другой день утром.


Утром я помчалась в госпиталь. Три врача осматривали Сергея Васильевича. Их внимание было обращено главным образом на небольшие опухоли, появившиеся на лбу и на боку. Были опухоли и в других местах. Доктора настаивали на необходимости вырезать часть опухоли для анализа. Сергей Васильевич категорически от этого отказался.


Когда врачи вышли в коридор, где я дожидалась конца консилиума, я остановила главного врача и спросила его о результатах осмотра. Доктор на ходу — мне казалось, что он хотел уйти незамеченным, — сказал мне, что ничего ещё нельзя сказать определённого. Вероятно, для врачей было уже тогда ясно, что у Сергея Васильевича рак. Сергей Васильевич всё настаивал, чтобы его отпустили домой. Всё же он пробыл в госпитале ещё день или два. Приехавший к нему Голицын осмотрел его, уверил его, что его скоро отвезут домой, обещал пригласить для ухода за ним русскую сестру милосердия и что он дома будет лечить по-своему. Дома была уже заказана постель для Сергея Васильевича с поднимающимся изголовием и для согревания лампа с красным светом. Приехавшая сестра милосердия, Ольга Георгиевна Мордовская, оказалась очень милым и хорошим человеком.


Наконец, на амбулаторной машине Сергея Васильевича привезли домой. Мы уложили его на новую постель, грели красным светом и смазывали опухоли ихтиоловой мазью. На другой день его переезда домой приехала из Нью-Йорка Ирина, через неделю сестра Соня, а за ней и Чарльз Фоли, который очень нам помог в эти страшные дни. Ещё в госпитале, когда совещавшиеся доктора ушли, Сергей Васильевич поднял свои руки, посмотрел на них и сказал: «Прощайте, мои руки».


Дня через два или три Сергей Васильевич почувствовал себя несколько лучше и даже захотел посидеть в кресле. Мы посадили его около окна, и он начал раскладывать пасьянс. Мы воспряли духом. Но скоро Сергей Васильевич устал и предпочёл свою постель. У него не было ни малейшего аппетита. Ирина готовила ему пищу, но он смотрел на еду с отвращением и с трудом удавалось уговорить его проглотить ложку-две какого-нибудь супа. Жаловался он только на боль в боку. Сестра милосердия продолжала согревать его опухоли красным светом, но это уже не приносило облегчения. Появился кашель, мешавший ему спать. Я не выходила из его комнаты ни днём, ни ночью, спускаясь вниз минут на пять к обеду и завтраку. В 8 часов мы тушили свет и давали ему прописанную врачами снотворную пилюлю.


Когда Сергей Васильевич заметил, что здоровье его не улучшается, он захотел позвать ещё одного врача для совета. По рекомендации Т. Тамировой мы пригласили профессора Мура (я не помню в точности его имени). Он настоял на том, чтобы вырезать часть одной из опухолей для анализа, убедив Сергея Васильевича, что это не будет болезненной операцией. Несмотря на местную анестезию, Сергей Васильевич сильно стонал. Профессор обещал сообщить результаты анализа на другой день, что он и сделал, сказав мне откровенно, что у Сергея Васильевича рак, что никакой надежды на выздоровление нет. На мой вопрос, как долго это может продолжаться, он ответил, что это форма молниеносного рака, что у молодых людей болезнь протекает очень быстро, а у пожилых людей болезнь затягивается иногда на месяцы. Профессор пытался утешить меня, что при помощи морфия Сергей Васильевич не будет сильно страдать. Уколы эти делались три раза в сутки, малейшая доза была достаточна, чтобы привести его в спокойное состояние.


Мы так боялись, что Сергей Васильевич догадается о своём положении, что умолили профессора сказать ему, что у него воспаление «нервных узлов». Профессор исполнил нашу просьбу. Придя к Сергею Васильевичу, я сказала ему: «Видишь, какая у тебя редкая болезнь». — «Ну что же, значит, надо терпеть», — ответил он мне. Сергей Васильевич мог быть таким скрытным, что меня и теперь всё мучает вопрос, знал ли он, что умирает, или не знал?


Не могу забыть, до какой степени была мучительна мысль, что я должна желать ему скорой смерти, я, которая так его любила.


Сергея Васильевича приходили навещать многие из наших друзей: Федя Шаляпин, Тамировы, Горовиц с женой и другие. Но болезнь быстро шла вперёд, и скоро, кроме Феди, к нему уже никого не пускали. Так как Сергей Васильевич не выносил, когда у него отрастали волосы, то он попросил Федю остричь его, как всегда, под машинку. Как-то в полусне Сергей Васильевич потребовал, чтобы доктор приезжал к нему каждый день, и мы, чтобы он не подумал, что его положение так тяжело, просили доктора Голицына исполнить его желание.


За всё время своей болезни Сергей Васильевич улыбнулся только один раз, когда мы по его просьбе помогали ему сесть в постели, обкладывая его со всех сторон подушками, и поддерживали его. Ирина спросила его, чему он улыбается. «Наташа не хочет, чтобы кто-нибудь трогал меня, кроме неё», — ответил Сергей Васильевич.


Болезнь прогрессировала так быстро, что даже посещающий его ежедневно доктор Голицын был удивлён. Есть Сергей Васильевич уже совсем не мог. Начались перебои в сердце. Я просила доктора сказать нам, когда следует причастить Сергея Васильевича. Как-то в полузабытьи Сергей Васильевич спросил меня: «Кто это играет?» — «Бог с тобою, Серёжа, никто здесь не играет». — «Я слышу музыку». В другой раз Сергей Васильевич, подняв над головой руку, сказал: «Странно, я чувствую, точно моя аура отделяется от головы».


26 марта доктор Голицын посоветовал вызвать священника для причастия. Отец Григорий причастил его в 11 часов утра (он же его и отпевал). Сергей Васильевич уже был без сознания. 27-го около полуночи началась агония, и 28-го в час ночи он тихо скончался. У него было замечательно покойное и хорошее выражение лица. Люди из похоронного бюро быстро увезли его утром, а затем перевезли в церковь. Это была чудная маленькая церковь «Иконы Божьей Матери Спасения Погибающих» где-то на окраине Лос-Анджелеса. Вечером была первая панихида. Собралось очень много народу. Церковь была полна цветами, букетами, венками. Целые кусты азалий были присланы фирмой «Стейнвей». На отпевание мы привезли только два цветочка из нашего сада и положили их на руки Сергея Васильевича. Гроб был цинковый, чтобы позднее, когда-нибудь, его можно было бы перевезти в Россию. Хорошо пел хор платовских казаков. Они пели какое-то особенно красивое «Господи, помилуй». Целый месяц после похорон я не могла отделаться от этого песнопения. Священник сказал очень хорошее слово, потом мы простились, и Ирина и сестра увезли меня домой. Я не могла смотреть на то, как запаивали гроб.

Мне нельзя было уехать домой в Нью-Йорк ещё в течение целого месяца из-за разных формальностей. Гроб Сергея Васильевича был временно помещён в городской мавзолей. В конце мая мы с Ириной вернулись в Нью-Йорк, и нам удалось скоро купить на кладбище в Кенсико участок земли для могилы Сергея Васильевича. Похороны состоялись первого июня. Служил митрополит Феофил, пел большой русский хор. На похороны приехало очень много народа — музыканты, друзья, русские и американские поклонники Рахманинова, были и представители Советской России, приехавшие из Вашингтона. Фоли удалось устроить для удобства публики, приехавшей на похороны, специальный вагон, который был прицеплен к поезду.

На могиле, у изголовья, растёт большой развесистый клён. Вокруг вместо ограды были посажены хвойные вечнозелёные кусты, а на самой могиле — цветы. На могиле большой православный крест под серый мрамор. На кресте выгравировано по-английски имя, даты рождения и смерти Сергея Васильевича.

После смерти Сергея Васильевича Музыкальное общество ASCAP (American Society of Composers, Authors and Publishers) * устроило в начале июня большой концерт памяти Рахманинова.

Так кончилась моя совместная жизнь с самым благородным, талантливым и дорогим мне человеком.


© https://senar.ru/memoirs/Rachmaninova/
Agleam
5/13/2020, 1:17:50 AM
image

Л. Д. Ростовцова: Воспоминания о С. В. Рахманинове


Мои воспоминания о Сергее Васильевиче Рахманинове охватывают период его жизни с 1890 по 1917 год. Многие родные и друзья, с которыми мы тогда встречались и вместе проводили время, умерли, в том числе и мои сёстры — Наталия Дмитриевна Вальдгард и Вера Дмитриевна Толбузина. Жива лишь Софья Александровна Сатина. И я доживаю свой век.


Весной 1890 года было решено, что наша семья (Скалонов) в составе матери Елизаветы Александровны, урождённой Сатиной, и трёх сестёр: Наталии (Татуши), двадцати одного года, меня — Людмилы (Лёли), шестнадцати лет, и Веры, пятнадцати лет, поедет на лето в Тамбовскую губернию, в имение Ивановку к брату моей матери — Александру Александровичу Сатину и его жене Варваре Аркадьевне, урождённой Рахманиновой. Проезжая через Москву, мы остановились, от поезда до поезда, у Сатиных, которые должны были поехать в Ивановку уже после мая. У Сатиных были сыновья — Саша, семнадцати лет, и Володя, лет восьми, и дочери — Наташа, тринадцати, и Соня, одиннадцати лет.


Все нас радостно встретили, и тётя сказала:


— Сейчас я вас познакомлю с моим племянником Серёжей, учеником консерватории. Он тоже будет с нами проводить лето. Наташа! Позови Серёжу, скажи ему, что тут мои любимые племянницы, и я надеюсь, что он с ними подружится.


Вскоре вошёл высокий худой юноша, очень бледный, с длинными русыми волосами. Он нам положительно не понравился: такой угрюмый, неразговорчивый. «Нет, — подумали сёстры и я, — подружиться с ним трудно».


скрытый текст
К июню в Ивановку съехалось всё общество, которое провело там лето 1890 года: семья Сатиных, наша семья, Александр Ильич Зилоти с женой Верой Павловной, урождённой Третьяковой, старшей дочерью Павла Михайловича Третьякова (основателя знаменитой Третьяковской картинной галереи), и детьми Сашей и Ваней. Зилоти было в то время двадцать семь лет, жене его — двадцать четыре года. У Сатиных жила молодая семнадцатилетняя француженка m-ll Jeanne, а у нас девятнадцатилетняя англичанка, которую мы звали Миссочкой. Часто приезжал на несколько дней брат Зилоти — Митя Зилоти.


Ивановка принадлежала к типу усадеб средней руки. Она была расположена среди степи с небольшими перелесками, но в самой усадьбе был большой парк, а неподалёку, в степи, — пруд примерно трёхверстового диаметра. В центре парка стоял деревянный двухэтажный дом, в котором жили хозяева — Сатины, а с ними — Зилоти и Рахманинов. Наша семья помещалась в отдельном флигеле. Комнаты в большом доме были очень уютные и приветливые. Внизу — большая столовая, гостиная, кабинет, в котором стоял рояль Зилоти, и другие жилые комнаты. В верхнем этаже находилась биллиардная с хозяйским роялем и тоже жилые комнаты. На рояле, стоявшем в биллиардной, упражнялись Серёжа и мы, то есть Наташа, Соня, Вера и я. Перед домом был большой двор с конюшней. Справа от двора — фруктовый сад под названием Верхний сад. Около сада находилась беседка, обвитая диким виноградом. Рядом с домом и за домом — старый парк с аллеями, а в конце его начинался молодой парк с лужайками.


Жизнь в Ивановке протекала между занятиями и приятным досугом. По вечерам мы, то есть Серёжа, Татуша, Вера, Наташа и я, любили перед отходом ко сну сидеть на большой скамейке перед домом.


В один из таких чудных летних вечеров в Ивановке, когда Серёжа был в очень хорошем настроении, разговор зашёл о народном творчестве.


— До чего наш народ музыкален, — говорил Серёжа. — Наши народные песни прекрасны. Как я их люблю! Недаром все наши великие композиторы — Глинка, Даргомыжский, Серов, Мусоргский, Римский-Корсаков и Чайковский — увлекались ими и строили многие свои гениальные творения на основе русских песен! А теперь новое веяние: в народе появились частушки. В музыкальном отношении они ничего из себя не представляют, но интересны как выражение юмора нашего народа. Позовём Марину, она забавно их исполняет.


Приходит Марина, горничная в доме Сатиных. Это умная, красивая молодая девушка, всеобщая любимица. Все мы просим её что-нибудь нам спеть. Марина не заставляет долго просить и поёт: «Понапрасну, Ванька, ходишь, понапрасну пятки мнёшь» и т. д. Смотрим на Серёжу, которого частушки забавляют.


— Откуда ты их взяла? — спрашивает Серёжа.


— Да наш кухонный мужик их поёт, а он слышал их на деревне.


Мы радуемся, что Серёжа от души смеётся и в весёлом настроении, так как часто он скорее задумчив.


Очень мы любим всей компанией влезать на высокий омёт соломы. Вот мы идём через двор мимо конюшен, выходим в поле, идём вдоль пруда и подходим к соломе. Омёт высокий, но с одной стороны отлогий. Серёжа кричит:


— А ну! Кто первый взберётся наверх? — Все карабкаются, хохочут, толкают друг друга. Я завалилась и никак не могу встать, Серёжа мне протягивает руку и с силой подтаскивает. Красные, запыхавшиеся, мы все устраиваемся удобно, как в гнёздышке, а Серёжа говорит:


— Как здесь хорошо, будем часто сюда забираться.


Начинаются задушевные разговоры, мечты о будущем. Время быстро проходит, пора домой ужинать. С омёта быстро скатываемся и спешим к дому.


— Пойдём вечером в молодой парк, — предложила я.


Все с удовольствием соглашаются. Вечер исключительно хорош, так тепло, такая тишина и такое благоухание от скошенной травы на лужайках, между островками посаженных берёз, лип, ёлок и других деревьев. А вот и луна вышла из-за тучи и всё осветила почти сказочным светом. Вся картина навеяла на нас какое-то поэтическое настроение, и, конечно, заговорили о любви. Заговорили и о дяде Серёжи — Александре Аркадьевиче Рахманинове, который недавно бросил свою большую семью ради какой-то женщины. Серёжа говорил о нём с негодованием. По-видимому, всё это напоминало Серёже семейную драму его родителей. Ведь нежному, любящему сердцу Серёжи так не хватало с детства материнской ласки и отцовской заботы.


Летом 1890 года Серёжа начал работать над своим Первым фортепианным концертом. Ещё сочинил он песню для виолончели, которую посвятил Верочке. Посвятил он ей также и романс «В молчанье ночи тайной».


В Ивановке же к 15 августа Серёжа закончил пьесу для фортепиано в шесть рук, основанную на теме вальса, сочинённого моей сестрой Татушей. Он посвятил эту пьесу нам, трём сёстрам. В это лето Серёжа работал также над четырёхручным переложением балета Чайковского «Спящая красавица».


К сентябрю Серёжа вернулся в Москву, а мы ещё некоторое время прожили в Ивановке.


Зимой мы жили в Петербурге в Конногвардейских казармах, хотя ничего общего с полком не имели. К нашей великой радости, Серёжа перед Новым годом приезжал в Петербург на несколько дней. Остановился он у матери, но почти всё время проводил у нас. Приехал он остриженный, что сделал по нашей (моей и сестёр) просьбе, и благодарил нас за добрый совет: «Спасибо вам, сестрички, — писал он из Москвы, — что остригли меня».


Лето 1891 года Серёжа опять провёл в Ивановке, а мы поехали за границу лечить мою сестру Веру, которая страдала суставным ревматизмом и пороком сердца. В октябре ко дню рождения Татуши Серёжа прислал в Милан, где мы тогда находились и часто общались с балериной В. Цукки и певицей Ферни-Джермано, вторую вещь для фортепиано в шесть рук — «Романс». Он предполагал написать ещё «Полонез», но последний так и остался несочинённым.


Лето 1892 года Серёжа прожил в Костромской губернии у Коноваловых. Он давал уроки молодому Коновалову. Кстати сказать, у Серёжи совершенно не было педагогической жилки, и давать уроки для него было сущим мучением. Только нужда заставляла его этим заниматься.


Мы это лето проводили в Нижегородской губернии, в Игнатове. Серёжа хотел к нам приехать в августе, но, к сожалению, приезд его не состоялся.


В материальном отношении 1892 год был очень тяжёлым для Серёжи. Он сильно нуждался. Совсем не хватало денег на жизнь. Не было даже пальто. Сёстры и я собрали наши скромные сбережения и купили ему пальто.


Следующее лето (1893) Серёжа провёл у Лысиковых. Муж и жена Лысиковы трогательно к нему относились, и жилось ему у них очень хорошо. Осенью, переезжая в Петербург, мы остановились дней на десять в Москве. Серёжа проиграл нам своё новое произведение — Фантазию для двух фортепиано. Это сочинение навеяно воспоминаниями о новгородских колоколах, которые в детстве, когда он жил у бабушки, произвели на него неизгладимое впечатление. В картине на слова Тютчева «Слёзы людские» он вспоминает мерные, грустные удары большого колокола, а в последней картине — весёлый, радостный перезвон всех колоколов.


Татуше, Наташе, Верочке и мне все части так понравились, что мы в восторге бросились его целовать. Никогда не забуду, как впоследствии с этим произведением выступили двоюродные братья — Александр Ильич Зилоти и Сергей Васильевич Рахманинов. Исполнение было первоклассное. Нечего говорить, что успех был большой. А у нас, трёх сестёр, радостно билось сердце за нашего любимого Серёжу.


В октябре Серёжа переехал от Сатиных на Воздвиженку в меблированные комнаты «Америка». Этот переезд был весьма неудачным. Он лишился заботы и ласки двоюродных сестёр Наташи и Сони, с которыми очень дружил. Материальное положение продолжало быть до такой степени тяжёлым, что он просто приходил в отчаяние.


В 1894 году мы с сестрой Татушей снова проводили лето в Ивановке. Верочка с семьёй опять поехала лечиться в Наугейм. Серёжа, прожив часть лета у Коноваловых, приехал в Ивановку позже, в конце июля. Он, как всегда, был сильно переутомлён и чувствовал себя крайне слабым. Но тем не менее снова принялся за рояль и сочинения. В минуты творческого вдохновения он становился сосредоточенным и задумчивым, как бы отсутствующим. Тогда он сторонился всех, запирался у себя в комнате или уходил на любимую Красную аллею. Можно было издали видеть его высокую фигуру в русской рубашке-косоворотке. Он шёл, опустив голову, барабанил пальцами по груди и что-то подпевал. Нечего говорить, что в такие минуты мы старались не попадаться навстречу, чтобы не помешать его мыслям.


В том году с нами проводила лето двоюродная сестра Наталья Николаевна Лантинг. Эта молодая девушка увлекалась новыми течениями в искусстве и принимала их без критики. С Серёжей они часто вступали в горячий спор. В частности, восторгалась она идеей сопровождения музыкального произведения световыми эффектами всех цветов, утверждая, что, например, красный или синий цвет либо какой-нибудь другой сливаются с музыкальной мыслью композитора и делают произведение более полным и понятным слушателю. Серёжа считал, что это чепуха. При спорах на эту тему от негодования у него даже начинала трястись нижняя губа.


Часто бывали у нас беседы и споры и на литературные темы. Любимым Серёжиным поэтом был М. Ю. Лермонтов, который был ему даже ближе, чем А. С. Пушкин. Особенно увлекался он поэмой «Мцыри». Из современных поэтов он долго не признавал В. Я. Брюсова. Из писателей же больше всего любил Л. Н. Толстого и А. П. Чехова. Не говоря уже об «Анне Карениной» и «Войне и мире», он восторгался всей прозой Толстого, в том числе его повестями «Холстомер» и «Хозяин и работник». Чеховский рассказ «Дочь Альбиона» заставлял его хохотать до слёз. Позже он был в приятельских отношениях с Алексеем Максимовичем Горьким.


Всё прекрасное, что создали великие художники, композиторы, поэты и писатели, приводило его в восхищение. Он любил посещать Третьяковскую галерею и долго стоял перед картинами И. Е. Репина, В. А. Серова, И. И. Левитана и других мастеров русской живописи.


В Москве Серёжа посещал охотнее всего Малый театр. М. Н. Ермолова, Ф. П. Горев, М. П. Садовский и другие своей неподражаемой игрой приводили его в восторг. Он также был поклонником К. С. Станиславского и его театра.


В Ивановке, окружённый заботой и лаской всех близких, Серёжа отдыхал душой и телом. Он как-то веселел и любил шутки, игры и проказы.


Именины Наташи Сатиной и Татуши летом 1894 года нам хотелось как-то особенно отметить. Серёжа придумал сочинить в их честь кантату. Саша, Серёжа, Соня и я целый вечер придумывали текст.


— Музыка будет на мотив «Стрелочка», — сказал Серёжа.


Дать свою музыку на такие пустяки он решительно отказался.


Всю зиму 1894/95 года я прожила у Сатиных в Москве на Арбате, в Серебряном переулке. Это был небольшой деревянный особнячок. Внизу помещался зал с роялем, спальня дяди и тёти, столовая, комнаты Саши и Наташи с Соней. Соня уступила мне своё место, а сама устроилась во втором этаже, где были две или три комнаты. Серёжа в ту зиму снова жил у них. Его комната — довольно просторная и светлая — была единственная в третьем этаже.


У него стояло пианино, на котором он весь день занимался.


Утром все уходили на занятия, кто куда: Саша Сатин в университет, где он учился, Наташа в гимназию, а Серёжа садился за пианино. Я почти весь день проводила в его комнате, сидя рядом с ним и слушая его игру. Он с величайшим наслаждением мог часами играть произведения своих любимых композиторов: Шумана, Шопена, Листа, Вагнера, Грига, Глинки, Мусоргского, Римского-Корсакова и его кумира Чайковского. Играя пьесы Шумана, он говорил:


— Послушайте, как это смело.


Его любимым французским композитором был К. Сен-Санс. С музыкой же Г. Берлиоза он в то время совсем не был знаком. Помню, с каким удовольствием мы слушали в Московской филармонии концерт под управлением Э. Колонна, известного французского дирижёра. Серёжа очень восторгался его исполнением «Прялки Омфалы» Сен-Санса. Никогда не забуду, как Серёжа исполнял Ноктюрн c-moll Шопена. Он выделял октавы в левой руке на протяжении всей первой части.


В свободные от уроков минуты Наташа прибегала наверх к Серёже. Это не нравилось её матери, которая часто перехватывала Наташу на втором этаже, пробирала её и ворчала на неё. В своём четвёртом Музыкальном моменте Рахманинов даже изобразил в партии левой руки воркотню тёти Вари. Но как тётя ни запрещала Наташе сидеть у Серёжи, всё же каждый день она находила свободную минутку, чтобы прибежать к любимому двоюродному брату.


Как хорошо втроём мы проводили время, как много беседовали о музыке! Однажды нам Серёжа заявил:


— Сегодня вечером буду вас знакомить с «Хованщиной» Мусоргского. Буду вечером играть в зале на рояле.


Можно себе представить, какое наслаждение было слушать это гениальное произведение в исполнении Серёжи. Сам он очень увлекался, играл и подпевал. Часто приходил к Серёже скрипач Н. К. Авьерино. Они играли скрипичную сонату Грига, которую Рахманинов впоследствии исполнял с Ф. Крейслером. Серёжу часто навещали товарищи — Юрий Сахновский и Михаил Слонов. Однажды последний пришёл с кипой романсов Грига и сказал:


— Как жаль, что эти чудные романсы мало известны публике; они без русского текста. Переведите мне, Людмила Дмитриевна, дословно немецкий текст, и я обращу его в стихотворную форму. Я с удовольствием исполнила его просьбу, и когда он через некоторое время снова пришёл, то всё мне спел по-русски.


Почти каждый вечер Серёжа уходил к своим знакомым Лодыженским. Анна Александровна Лодыженская была его горячей платонической любовью. Нельзя сказать, чтобы она имела на него хорошее влияние. Она его как-то втягивала в свои мелкие, серенькие интересы. Муж её был беспутным кутилой, и она часто просила Серёжу ходить на его розыски. Наружность Анны Александровны нам с сёстрами и Наташей не нравилась. Только глаза были хороши: большие цыганские глаза; некрасивый рот, с крупными губами. У неё была сестра — известная цыганская певица Н. А. Александрова, прекрасно исполнявшая таборные песни. Александрова, по просьбе Серёжи, пела исключительно только таборные песни, которые приводили его в восторг. Он ценил их оригинальность и красоту. Особенно ему нравился один напев, который стал темой «Цыганского каприччио».


Во время моего пребывания в Москве я часто получала письма от сестёр. Однажды утром пришло письмо от сестры Татуши, в котором сообщалось, что молодой человек, к которому я была неравнодушна, женится. Это известие поразило меня в самое сердце. Весь день я крепилась и даже была в филармонии, но когда вернулась домой и осталась с Наташей, у меня сделалась страшная истерика.


В тот вечер Серёжа вернулся, как обычно, в двенадцать часов ночи от Лодыженских. Наташа выбежала ему навстречу со словами:


— Серёжа, иди скорей, я не знаю, что мне делать с Лёлей!


Серёжа поспешно вошёл в комнату, сел около меня на постель, стал меня гладить по голове и ласковыми словами старался утешить. Он ушёл только тогда, когда я успокоилась. С этого дня он первый читал письма, которые я получала из дома, и, если что-нибудь из их содержания могло меня огорчить, рвал их, чтобы я не расстроилась. Когда я сидела у него в комнате, он всё время следил за моим лицом и если видел хоть тень грусти, то сейчас же начинал гладить мои руки и рассказывать что-нибудь весёлое. Никто не умел так сочувствовать чужому горю, так деликатно и серьёзно утешать, как Серёжа. В каждом человеке он умел найти хорошую черту его характера, хвалил её, и уронить себя в его глазах никто бы не решился. Обаяние его личности было огромное. Его душа часто тосковала и грустила, но это не мешало ему бывать иногда весёлым, шутить и смеяться. Он так заразительно хохотал, что невозможно было не присоединиться к его смеху.


Жизнь в доме Сатиных протекала очень тихо. Гостей почти никогда не было. Только сестра тёти Вари — Мария Аркадьевна Трубникова — часто заходила со своими двумя дочерьми. Младшая из них — Нюся — была худенькой, бледной девочкой. Серёжа очень хорошо относился к своей тёте и двоюродным сёстрам. Маленькую Нюсю брал на колени и нежно с ней разговаривал. Девочка очень привязалась к своему большому двоюродному брату. Вообще же со всеми своими родными у него были довольно холодные отношения. Исключение составляли двоюродный брат Аркаша Прибытков с женой Зоей и их маленькая дочка Зоя, которых он очень любил. Они жили в Петербурге, и когда Серёжа приезжал в Петербург, то с удовольствием проводил с ними время.


Лето 1895 года мы были опять все вместе, то есть Сатины, Серёжа и наша семья прожили в любимой Ивановке. В это лето Серёжа занимал комнату в большом доме во втором этаже. У него стояло пианино, и он, как всегда, аккуратно по часам занимался то фортепианной игрой, то композицией. Мне очень понравился романс «Я жду тебя», который он мне тут же посвятил. Наташе уже был посвящён романс «Не пой, красавица, при мне», Татуше — «Сон», который он считал особенно удачным.


Наши родители любили Серёжу, но в то время ещё не видели в нём замечательного музыканта. Они только пожимали плечами и качали головой, удивляясь, что четыре девушки так ухаживают за молодым человеком. Любили мы, как и прежде, сидеть в молодом парке на траве под берёзками. Там мы вели самые задушевные разговоры и предавались мечтам. Делился Серёжа мечтами о путешествиях. Больше всего тянуло его на остров Цейлон. Туда, однако, он так никогда и не поехал, хотя изъездил впоследствии немало мест в Старом и Новом Свете.


По вечерам мы часто собирались внизу, в комнате, где стоял рояль. Тут начиналось наше самое большое удовольствие: Серёжа нам играл. В это лето мы больше всего увлекались Листом и Вагнером. Он нас знакомил с «Фаустом» Листа. Дух у нас замирал в груди, когда он исполнял эту музыку. Обернувшись к Наташе, он говорил:


— Ну что, Тунечка, ты так любишь восходец, — и начинал играть смерть Изольды из оперы «Тристан и Изольда» Вагнера. Любимым его композитором всё же был Чайковский, и его вещи он играл нам больше всего остального. Часто он также играл любимые им произведения Римского-Корсакова и восхищался его плодовитостью.


Из произведений великого Глинки «Руслана и Людмилу» он любил больше, чем «Ивана Сусанина». Особенно ему нравилась ария «Любви роскошная звезда». Ценил он и Дж. Верди за его мелодичность.


— Бетховена и Баха будем больше ценить и любить, когда станем старше, — так говорил тогда Серёжа.


Когда он играл и сам наслаждался музыкой, то лицо его становилось вдохновенным и сияло. Он нам часто говаривал:


— Вы меня любите только потому, что я музыкант, не будь бы я музыкантом, вы бы на меня и внимания не обратили.


В его исполнении даже самый банальный мотив приобретал красоту. Так, например, когда мы его просили сыграть что-нибудь из своих вещей, он придумывал вариации на примитивную тему банальной песенки, дразня нас этим. Сердиться нельзя было, потому что даже это было хорошо. Можно себе представить, до чего нам бывало досадно, когда в самый разгар нашего музыкального увлечения и наслаждения Серёжиной игрой за нами присылали со строгим наказом немедленно идти чай пить. Как нам хотелось этот чай послать куда-нибудь подальше! Но ослушаться старших мы не смели.


Прожили мы в Ивановке до последних чисел сентября и расставались друг с другом со слезами.


Осенью 1896 года скончался от чахотки наш и Серёжин двоюродный брат Саша Сатин — студент Московского университета, революционные настроения которого разделял и Серёжа. Для всех нас его смерть была большим горем, так как мы горячо любили этого кристально чистого юношу. Татуша и я приехали в Москву, и все, вместе с Сатиными и Серёжей, оттуда поехали хоронить дорогого Сашу в Ивановку.


Всю зиму в 1896/97 года Серёжа чувствовал себя очень плохо, а к весне заболел неврастенией. Связано это было с неудачей исполнения его Первой симфонии op. 13 в марте 1897 года. Помню, как сёстры и я в те дни с нетерпением ожидали приезда Серёжи из Москвы. Дирижировал серией симфонических концертов Александр Константинович Глазунов. Он же и предложил Серёже включить в программу концертов его Симфонию. Наташе удалось уговорить родителей отпустить её к нам. Она приехала вместе с Серёжей.


Как сейчас вижу я всю обстановку концерта. В зале сидят Ц. А. Кюи, В. В. Стасов, Э. Ф. Направник, а также и другие видные критики и музыканты и М. П. Беляев. Серёжа забрался на витую лестницу, ведущую из зала на хоры.


Глазунов флегматично стоял у дирижёрского пульта и так же флегматично провёл Симфонию. Он её провалил. Кюи всё время качал головой и пожимал плечами. Мы же, три сестры и Наташа, молча злились на Глазунова и всю публику, которая ничего не поняла. А наш бедный Серёжа корчился на лестнице и не мог себе простить, что не сам дирижировал своим произведением, а поручил его исполнение Глазунову. Эта неудача так подействовала на Серёжу, что он в продолжение нескольких лет ничего не сочинял. К счастью, тётя Варвара Аркадьевна Сатина уговорила его обратиться к известному доктору Н. В. Далю, который сумел после нескольких сеансов гипноза снова возвратить его к творчеству. Второй свой концерт Сергей Васильевич с благодарностью посвятил Далю.


С каким волнением после многих, многих лет слушала я в филармонии Первую симфонию op. 13 в прекрасном исполнении А. В. Гаука. Спасибо Александру Вячеславовичу Оссовскому, что он с помощью Б. Г. Шальмана и А. В. Гаука сумел восстановить партитуру по сохранившимся оркестровым голосам, так как местонахождение партитуры было неизвестно. Но мне помнится, что сама партитура находилась у Серёжи. Он её спрятал и говорил, что когда-нибудь пересмотрит её и, может быть, переделает. Но очередь до этого так и не дошла.


Итак, в ту весну 1897 года на почве неврастении у Серёжи были жестокие боли в спине, ногах и руках. Он очень страдал, и доктор посоветовал ему прожить лето где-нибудь в деревне, как можно спокойнее, не занимаясь усидчиво роялем и ничего не сочиняя.


Мои родители пригласили Серёжу к себе в имение Игнатово (бывшая Нижегородская губерния). Мама всё откладывала день отъезда в Игнатово, и у сестры Верочки от волнения и нетерпения даже разыгралась нервная лихорадка. Температура доходила до 40°. Наконец, решено было, что мы с Татушей поедем раньше и захватим в Москве Серёжу. Когда Вера получила телеграмму, что мы все трое выехали в Игнатово, она успокоилась и выздоровела.


В Москве мы нашли Серёжу в самом ужасном виде. Он сильно исхудал, и каждое движение вызывало у него невралгические боли. Наташа, его будущая жена, за него страшно страдала. Провожая нас на поезд, она сказала:


— Поручаю вам своё сокровище.


— Не беспокойся, Наташа, — ответили мы, — мы постараемся вернуть его тебе совершенно здоровым.


Из Нижнего надо было плыть по реке на пароходе в течение шести часов. Мы сошли с парохода на пристани Иссады. Здесь надо было сесть в лодку и подыматься по течению до Лыскова. Весной Волга сильно разлилась, и мы на лодке проезжали мимо деревьев и кустов, макушки которых торчали из воды.


Вот мы и в Лыскове. На берегу нас ожидали с кучерами татарами тарантасы, запряжённые тройками лошадей. До Игнатова — шестьдесят вёрст. Мы с Татушей волнуемся, не будет ли Серёже тяжело, как он перенесёт тряску по выбитой дороге. Обложили его подушками и тронулись в путь. Погода стояла чудесная, жаворонки в небе так и заливались. Серёжа с наслаждением вдыхал чистый, тёплый воздух. Мы всё уговаривали кучера Кемаля ехать осторожнее, не гнать лошадей, избегать рытвин, которые могли сильно встряхнуть тарантас и причинить Серёже боль. На полпути в уездном городишке Княгинине два часа отдыхали и кормили лошадей.


Наконец, к вечеру приехали в Игнатово. Там нас встретили все жители села, с которыми мы по традиции обязательно целовались. Серёжа испугался, что и ему придётся делать то же самое, и живо скрылся в доме.


Усадьба наша была очень скромная. Дом стоял посреди села на склоне горы. Был он деревянный и состоял из двух флигелей, соединённых большой столовой. Один флигель был одноэтажный, а в другом в виде надстройки была наверху одна комната с балконом. В этой комнате и поселился Серёжа. С балкона открывался прекрасный вид на озеро под горой, на дубовый лес, на заливные луга. Теперь, когда привезли сюда Серёжу, нам предстояло ухаживать за ним и всеми силами стараться устроить ему жизнь в Игнатове так, чтобы он только отдыхал на лоне природы в обществе горячо любящих его друзей. Но надо было и физически поддерживать его. В соседнем татарском селе Камкине для него приготовляли кумыс. Серёжа охотно пил этот целебный напиток по нескольку бутылок в день и стал быстро поправляться.


Наша речка Пьяна, приток Суры, — очень многоводная и с быстрым течением. Желая в одиночестве наслаждаться природой, Серёжа иногда садился в лодку у мельницы и спускался вниз по течению Пьяны в продолжение двух часов. Грести не надо было, так как лодку несло по течению. Пьяна, как шальная, извиваясь то в одну, то в другую сторону, то глубоко охватывая лес, протекала по очень красивой местности. С одной стороны тянулся дубовый вековой бор, с другой — высокий берег. Серёжа очень любил эти катания на лодке и весной, предаваясь им, с удовольствием слушал соловьёв. Обычно же соловьи его скорей раздражали, в особенности такие, которые умудрялись давать до двадцати трёх разнообразных колен.


Домой Серёжа возвращался в маленьком экипаже довольный, насладившийся тишиной и чудным воздухом. Отрадно было видеть, как здоровье Серёжи укреплялось и щёки у него полнели.


Часто всей компанией мы ездили в необыкновенно живописный громадный дубовый лес пить чай. Там гуляли вдоль берега Пьяны. Однажды Татуша и Серёжа залезли на дерево, которое далеко наклонилось над водой. Только что они там уселись, как над ними зажужжали громадные шершни: в дупле дерева оказалось их гнездо. Татуша сидела дальше над водой. В мгновенье ока Серёжа схватил её за руку и стащил на берег. Оба они — и Татушка и Серёжа — рисковали упасть в глубокую и быструю Пьяну.


В Игнатьевском лесу были озёра, на которых росли кувшинки и водяные лилии. На самом большом озере всегда находилась лодка. Ну как не покататься! Серёжа, Татуша, Вера, Иван Александрович Гюне и я садились в лодку. Верочка возмущалась, когда наши молодые люди бросали окурки папирос на листья водяных лилий.


— Вы портите всю красоту природы, — говорила она.


Серёжа с ней соглашался и обещал больше этого не делать. Он очень любил и чувствовал природу.


Однажды поздно вечером разразилась страшная гроза. Мы вышли с Серёжей на балкон его комнаты. Молнии беспрерывно освещали озеро под горой, лес за озером и далеко в лесу другое озеро и на нём стаю белых гусей. Тьма и свет так быстро чередовались, что картина получалась какой-то фантастичной... Серёжа стоял, как зачарованный, и глаз не отрывал от этой грандиозной картины.


Игнатьевская лесная природа с рекой, озёрами и заливными лугами восхищала его; но и ивановская природа с её простором полей была близка его сердцу.


Соседей у нас почти не было, и редко кто навещал нас. Это было особенно приятно Серёже, не испытывавшему ни малейшего желания знакомиться с кем бы то ни было. Каждый вечер мы все собирались в комнате, где стояло пианино. Серёжа и Татуша играли в четыре руки. Он говорил, что никто из знакомых музыкантов не читает ноты так, как Татушка, с которой он очень любил играть. Он даже написал ей удостоверение, в котором свидетельствовал, что она может всё сыграть с листа, как никто из его друзей-музыкантов. Впоследствии эта справка ей очень пригодилась.


В то время только что появилась глазуновская «Балетная сюита». Все мы увлекались ею. У каждого из нас была любимая часть. Серёжа любил многие классические оперетты, в особенности Иоганна Штрауса... По вечерам они с Татушей нередко их играли.


Часто днём, когда никто нам не мешал, он садился за пианино и играл вагнеровское «Кольцо нибелунга» (мы привезли с собой в Игнатово все оперы, составляющие тетралогию) и заставлял нас узнавать появление того или иного лейтмотива. Благодаря этому, когда зимой в Петербурге «Кольцо нибелунга» шло на оперной сцене, мы уже были вполне подготовлены к восприятию трудной партитуры. Серёжа любил музыку Вагнера. Если при проигрывании опер Вагнера попадались скучные места, то, минуя их, Серёжа говорил:


— Ну, дедушка Вагнер, покажи себя, — и так исполнял то, что ему нравилось, что нас кидало в жар и в холод.


В конце августа Серёжа возвратился в Москву. Сёстры и я были счастливы, что вернули его Наташе окрепшим настолько, что он мог поступить дирижёром в Частную оперу Саввы Мамонтова. К этой новой деятельности он относился двояко: с одной стороны, она творчески интересовала его, с другой же — многое в ней раздражало и сильно утомляло его, особенно же — закулисная театральная атмосфера. Нам пришлось быть только на одном из его дирижёрских выступлений в мамонтовской опере.


В Русской частной опере С. Мамонтова встретились и подружились на всю жизнь два великих музыканта — Рахманинов и Шаляпин. Серёжа очень увлекался талантом Шаляпина, постоянно говорил о Феде с восхищением. Шаляпин в свою очередь дорожил дружбой с Рахманиновым, который помогал ему понимать музыку и давал ценные советы. Они оба с наслаждением концертировали для себя, в кругу немногих друзей, между прочим, у Сатиных, где я имела удовольствие их слушать. Помню высокую фигуру Шаляпина около рояля и Серёжу за роялем.


— Серёжа, — говорит Шаляпин, — споём «Два гренадера» Шумана.


Он поёт, и я вижу, как у Серёжи делается особенное выражение лица. Видно, исполнение Фёдора Ивановича доставляет ему наслаждение, а его аккомпанемент вдохновляет Шаляпина. Они исполняют целый ряд романсов: «Я не сержусь» Шумана, «Старый капрал» Даргомыжского и другие. Под конец Шаляпин поёт «Судьбу» Рахманинова. Его фразировка этого романса потрясающая. От возгласов судьбы: «Стук! стук! стук!» — слушателям становится жутко. А последнюю, любовную часть он поёт с такой страстью, в голосе звучит такое упоение любовью, и вдруг опять это страшное: «Стук! стук! стук!» От сильного переживания все присутствующие на время как бы оцепенели. Счастливы те, кому удалось слушать этих гениев в домашней обстановке.


Лето 1899 года Серёжа проводил в Воронежской губернии в семье Крейцеров. Это были очень милые, почтенные люди, а дочь их Лёля Крейцер была его ученицей в продолжение нескольких лет.


Мне пришлось в августе 1899 года проезжать мимо их станции. Предварительно я известила Серёжу об этом, прося его прийти к поезду повидаться со мной. Когда поезд подошёл к платформе, в мой вагон ворвались Серёжа и Макс Крейцер, схватили мои вещи и заставили меня следовать за ними. У гостеприимных, очень радушно принявших меня хозяев я встретилась с Наташей, которая, как оказалось, уже некоторое время у них гостила. Серёже у Крейцеров жилось хорошо. В самом отдалённом конце дома ему устроили комнату для занятий. Там стоял рояль, на котором, как и всегда, он много занимался; там же он мог и сочинять: никто ему не мешал.


Как-то раз мы с Наташей собрались к нему и рады были побыть втроём. Нам с Наташей хотелось подольше с ним посидеть, но Серёжа боялся, что хозяева обидятся на такое семейное обособление, и уговаривал нас скорей пойти к Лёле Крейцер. Через десять дней мы с Наташей уехали в Ивановку. Жалко и тягостно мне было надолго расставаться с Серёжей.


Вторую половину лета 1901 года Серёжа снова жил в Ивановке, а мы с Татушей — в тридцати верстах от Ивановки — в имении Лукино и довольно часто навещали его.


Осенью 1901 года, проезжая Москву, я была на концерте в филармонии, где Серёжа в первый раз исполнял весь свой Второй фортепианный концерт. Успех был большой.


В один из наших приездов в Москву мы узнали радостную новость — Серёжа женится на Наташе. Лучшей жены он не мог себе выбрать. Она любила его с детских лет и, можно сказать, выстрадала его. Она была умна, музыкальна и очень содержательна. Мы радовались за Серёжу, зная, в какие надёжные руки он попадает, и были довольны тем, что любимый Серёжа останется в нашей семье. Браки между лицами, находящимися в родственных отношениях, были строго запрещены, и Серёже пришлось много хлопотать, чтобы получить разрешение жениться на своей двоюродной сестре.


Венчаться пришлось почти что тайно. Наташа одевалась к венцу у моей сестры Верочки, которая жила с мужем в Москве. Двоюродные сёстры были очень дружны и никогда Серёжу друг к другу не ревновали, хотя обе всю жизнь любили его.


Почти за три года до женитьбы Серёжи, то есть осенью 1899 года, сестра моя Верочка вышла замуж за друга детства — Сергея Петровича Толбузина. Перед свадьбой она сожгла более ста Серёжиных писем. Она была верной женой и нежной матерью, но забыть и разлюбить Серёжу ей не удалось до самой смерти.


Дальнейшая жизнь показала, что Серёжа не ошибся в своём выборе. Жена сумела так устроить ему жизнь, что прошла у него тоска, которая раньше часто его угнетала. Впоследствии он как-то написал мне из Америки, когда обе его дочери — Татьяна и Ирина — были уже замужем: «Живу с Наташей вдвоём, с моим верным другом, с добрым гением всей моей жизни».


Лето 1903 года молодые Рахманиновы проводили в Ивановке. Они поселились во флигеле, где мы когда-то жили. Серёжа выбрал себе для занятий самую маленькую комнату. Она выходила окном в сад, в такое место, где редко кто проходил. Более скромной обстановки нельзя было себе представить. В комнате стоял только рояль, стол и два стула — больше ничего.


У молодых супругов родилась дочка, названная Ириной. В то время как Наташа кормила дочь, Серёжа сидел с часами в руках и следил, чтобы кормление ребёнка происходило по строго нормированному времени, как рекомендовал доктор. Нельзя было себе представить более любящего отца, чем Серёжа. Он помнил своё детство, помнил, как мало видел ласки и заботы со стороны своих родителей, и дал себе слово, что его дети будут всегда окружены горячей любовью и вниманием. Сам он был безупречным сыном и с четырнадцати лет помогал своей матери, хотя ему самому в этот период жилось очень трудно.


В 1906 году Рахманиновы уезжали за границу. В Марина-ди-Пиза под окна часто приходили бедные бродячие музыканты с шарманкой. Серёже очень нравилась полька, которую один из них всегда играл, и он её обработал. Полька эта очень популярна и часто исполняется. Пианист И. Гофман был очень удивлён, когда услышал эту Польку, и не мог понять, как это Рахманинов стал сочинять подобные вещи.


За эти годы мы почти не переписывались, но часто встречались: то в Ивановке летом, то в Петербурге, куда он приезжал концертировать. В Ивановке в осенние вечера все любили собираться в столовой. Дядя и Серёжа усаживались у стола возле печки и раскладывали пасьянсы. Серёжа говорил, что это для него лучший отдых. Впрочем, был у него и другой отдых, которым он очень увлекался, — автомобиль «Лора». Он сам управлял им в свободные от работы часы, носился на своей «Лоре» по тамбовским дорогам. В те годы он часто страдал острой невралгией лица, и только две вещи успокаивали его невралгические боли: управление машиной и игра на рояле. Быстрая автомобильная езда или музицирование временно переключали внимание и тем самым отвлекали от боли.


Как музыкант Серёжа был очень строг к себе и требователен к другим. Глазунов как-то пригласил его присутствовать на экзаменах в консерватории. Тут они немного поспорили. Александр Константинович по своей безграничной доброте всем хотел ставить хорошие отметки, а Рахманинов доказывал, что консерватория не может и не должна потворствовать плохим ученикам и обязана выпускать полноценных музыкантов.


Скрябин — товарищ Рахманинова — совершенно не признавал его как композитора, а Рахманинов не соглашался со Скрябиным, когда тот говорил, что его музыкальные мысли являются пределом музыкального прогресса и что большего никто сказать не может. С этим взглядом он никогда не мирился и говорил, что предела развитию музыкальной мысли быть не может.


После смерти Скрябина Рахманинов дал в Петербурге концерт из произведений покойного композитора, посвящённый его памяти. Во время антракта в артистическую вошёл юный Сергей Прокофьев и с большим апломбом заявил:


— Я вами доволен, вы хорошо исполнили Скрябина.


Рахманинов улыбнулся и что-то ответил, а когда Прокофьев вышел, обернулся ко мне и сказал:


— Прокофьева надо немного осаживать, — и сделал жест рукой сверху вниз.


Он высоко ценил талант Н. К. Метнера и говорил:


— Про Рахманинова уже все забудут и его перестанут исполнять, Метнер же будет в полной славе.


В одно из пребываний Рахманинова в Париже на вопрос о том, кто его любимый французский композитор, он ответил: Сен-Санс.


Этим ответом французы остались недовольны, так как сами в это время увлекались К. Дебюсси, М. Равелем и другими представителями импрессионистического течения.


У Рахманинова была анонимная поклонница, которая при каждом его выступлении присылала сирень. Это началось после появления романса «Сирень». Когда в Петербурге в концерте С. А. Кусевицкого исполняли «Колокола», то Серёже поднесли разной величины корзины сирени в форме колоколов. Как потом стало известно, эти цветы были преподнесены Ф. Я. Руссо.


Однажды в зале бывшего Дворянского собрания, ныне филармонии, мы были на концерте Рахманинова, программа которого состояла исключительно из его произведений. Несколько прелюдий исполнялось в первый раз. Серёжа был как-то особенно в ударе в этот вечер и играл бесподобно. В самый разгар вдохновения и увлечения он сильно забрал в себя воздух и громко запел. В артистической во время антракта сестра Татуша и я заметили ему, что он довольно громко поёт во время исполнения.


— Наташа мне и в Москве тоже об этом говорила, но я сам этого совершенно не замечаю, — ответил Серёжа, — надо будет за собой следить; смотрите, сёстры, как у меня до крови трескаются пальцы, коллодиум плохо помогает.


Вошёл Александр Константинович Глазунов.


— Вы, кажется, уже знакомы с моими сёстрами? — обратился Серёжа к Глазунову. Действительно, на всех концертах Серёжи мы всегда с ним встречались в артистической.


Как все великие люди, Серёжа отличался скромностью и был требователен к себе. С первого взгляда он производил впечатление гордого и холодного человека, но это объяснялось его большой застенчивостью, на самом же деле он ко всем людям относился доброжелательно. Я никогда от него не слыхала злой критики. Его критика была всегда справедливой, без тени раздражения и злобы.


Серёжа безгранично любил всё русское: русский народ, русский язык, русскую природу, русское искусство. У него была большая русская душа, полная глубоких и благородных чувств.



© https://senar.ru/memoirs/Rostovtsova/
Agleam
5/13/2020, 1:29:22 AM
image

С В Рахманинов Две жизни

Nadezhda Ph


Agleam
5/29/2020, 3:38:02 AM
image

Н. В. Салина: Из воспоминаний «Жизнь и сцена»

Самое большое впечатление произвёл на меня молодой С. В. Рахманинов, вернее сказать, стихийная сила его таланта и темперамента, затаившегося где-то глубоко под непроницаемой маской холодного, немного надменного лица. Он был высокий, худой, немногословный, с сухой ноткой в голосе.


В первое время, разговаривая с ним, я испытывала какую-то неловкость; подавляли, вероятно, его безразличие, равнодушие и холодный, рассеянный взгляд. Неловкость эту, очевидно, испытывали все его собеседники. Такой человек вряд ли мог нравиться в обычной жизни, но когда вы видели его за роялем или за дирижёрским пультом, когда вы слышали силу и экспрессию его титанической игры или оркестровую передачу опер Чайковского и Бородина, вы не могли не преклоняться перед его могучим талантом.


Хорошо помню, как Теляковский пригласил его служить в Большом театре. Это произошло, должно быть, в 1904 году. Наш театр с приходом Шаляпина во многом изменил свой творческий облик. За Шаляпиным ещё в 1900 году пришли и художники (Коровин, Головин и др.). Предпочтение стали оказывать русскому оперному творчеству, стали писать декорации и делать костюмы по эскизам и под наблюдением художников, и, наконец, во главе оркестра стал композитор Рахманинов.


скрытый текст
Боже мой, какую панику он навёл, явившись на первую репетицию оперы «Князь Игорь»! Для начала он вызвал одних мужчин, а на другой день мы, женщины, должны были демонстрировать свою квалификацию. За кулисами зашумели: «Рахманинов всех ругает», «Рахманинов на всех сердится», «Рахманинов сказал, что никто петь не умеет», «Рахманинов посоветовал многим снова поступить в консерваторию». Одним словом, имя Рахманинова потревоженный муравейник склонял на все лады.


На другой день с неприятным чувством некоторой неуверенности в себе ехала я на репетицию. Рахманинова я застала уже в фойе, где мы репетировали. Он вёл репетицию сам, без концертмейстера. Посмотрела я на его холодное лицо, и забытое чувство смущения, как перед экзаменом, зашевелилось во мне.


Сухо поздоровавшись и назвав меня г-жой Салиной, он сел за рояль и открыл клавир на ариозо Ярославны в тереме. Перелистывая ноты, он кратко и повелительно бросал мне фразы: «Я хочу, чтобы здесь вы сделали piano», «Чтобы это место звучало колыбельной песнью», «Тут надо ускорить» и т. д. Я, давно отвыкшая от положения ученицы, внутренне поёжилась и, наконец, не очень любезным тоном предложила ему сначала послушать, как я пою ариозо, а потом попутно давать мне указания или вносить изменения в мою трактовку. Он холодно на меня взглянул, закрыл клавир и начал репетицию с пролога. Мужчины сумрачно сгруппировались вокруг рояля. Рахманинов положил руки на клавиши, и под его пальцами рояль запел и разлился потоками чудной музыки Бородина. Ах, какой это был бесподобный пианист! Хотелось не петь, а слушать его долго-долго. Я следила за ним, за его лицом. Оно оставалось непроницаемым, и только ноздри дышали жизнью, то раздуваясь, то спадая, выдавая какие-то внутренние переживания.


Так прошла первая общая репетиция, на которой он поправлял многих, останавливал по нескольку раз на общих местах. По моему же адресу ни звука, ни слова, ни указания, ни порицания. Ехала я домой и гадала, не рассердился ли, не обиделся ли Рахманинов на меня за мои слова, сказанные, может быть, некстати при первом знакомстве.


Через несколько дней стороной, не из театральных кругов, я услышала, что Рахманинов отозвался обо мне с похвалой, говоря, что я умею петь и понимаю то, что пою. Но при встречах со мной на репетициях он молчаливо предоставлял мне свободу петь, как я хочу, и только на первой оркестровой репетиции, когда я окончила ариозо, он бросил мне через оркестр приятные слова: «Очень хорошо, благодарю вас».


Я поняла, что он с первого знакомства оценил меня как певицу и доверился моей музыкальности, моему умению и вкусу.


На протяжении двух лет, что мы прослужили вместе с ним в Большом театре, Рахманинов оказывал мне большое внимание. Я пела под его дирижёрством Земфиру в его «Алеко», Наташу в опере «Опричник», Татьяну в опере «Евгений Онегин», Лизу в опере «Пиковая дама». Пастораль в «Пиковой даме» под его управлением вызывала рукоплескания публики. Как филигранное кружево, прозвучала она под его палочкой и выделилась в опере, как концертный, необыкновенной красоты номер.


Пела я и Франческу в его опере «Франческа да Римини», но не по желанию самого Рахманинова, в чём я совершенно его не виню. Могла ли я, женщина около сорока трёх лет, располневшая, с немолодым лицом, претендовать на партию Франчески да Римини, юной красавицы, почти девочки, поэтический образ которой обессмертил Данте Алигиери? Конечно, нет. И пела я, не наслаждаясь, а страдая, потому что сознавала, что никакой прекрасный голос не затушует внешний вид, и цельного художественного впечатления от оперы не получит ни публика, ни сам автор.


Но сложилась эта история так. Мы знали, что Рахманинов пишет оперу «Франческа да Римини», предназначая партию самой Франчески А. В. Неждановой. И правильно. Очаровательный тембр её голоса должен был вполне подойти к партии. Вдруг стало известно, что Нежданова отказалась петь, так как ей партия оказалась низка. Через некоторое время опять новость: Рахманинов отдал партию Франчески Н. С. Ермоленко-Южиной. У неё голос был бесподобный, лился чудесной звенящей волной, она же стояла безучастно и только раскрывала рот. Женщина она была красивая, но актриса слабая. Вновь закулисная сенсация: «Ермоленко отказалась петь, так как партия оказалась ей высока».


Рахманинов на другой день, с клавиром под мышкой, поймал меня в театре, привёл на пустую сцену, где не убран был ещё рояль после какой-то балетной репетиции, раскрыл клавир и сказал мне следующее: «Надежда Васильевна, я написал чёрт знает что, никто не может петь: одной — низко, другой — высоко. Я дам все пунктуации, всё, что вы захотите, попробуйте спеть».


И я целый месяц учила и репетировала с моей неизменной Аделишей Китрих эту злополучную Франческу. Клавир не раз летал на пол от досады, что не получается трудное место, а их было много для моего голоса, уже не такого гибкого, каким он был в молодости. Но, наконец, мы победили. Параллельно я заходила почти каждый день к Э. К. Павловской работать над драматическим образом Франчески, и роль была сделана прекрасно. Мы увлекались, работая с нею. Прочли Данте, делали по музыке шаги, движения рук, пластические повороты и придумывали красивые нюансы. Ничего не было забыто, и всё, что было в моих силах, всё пошло на вдумчивое создание этого прелестного образа.


К моему счастью, у меня были чудесные партнёры — А. П. Боначич и Г. А. Бакланов. Первый был талантлив и очень музыкален, с ним вообще было приятно петь. Это был интересный Герман и прекрасный Вертер. Второй — юный, высокий, стройный красавец с баритоном необыкновенной силы и красоты. Он только что начинал свою карьеру, но чувствовалось, что он пойдёт далеко. Действительно, пробыв недолго в Москве, он уехал за границу, и скоро зарубежная пресса стала приносить нам известия о его колоссальном успехе.


На генеральной репетиции Рахманинов после моего небольшого соло в дуэте с Паоло, снова как в «Князе Игоре», сказал мне через оркестр: «Благодарю вас, прекрасно». После спектакля Рахманинов снимался со мной и с Боначичем. Чествовали мы Сергея Васильевича традиционным ужином. Карточки меню были большие, и на одной из них Рахманинов набросал мне вокальную фразу из «Франчески».


Он очень ценил меня как певицу, и он же первый дал мне мысль о преподавании (вторым был А. А. Брандуков). Он предложил мне давать уроки пения воспитанницам последнего класса Екатерининского института. Я приняла предложение, но не скажу, чтобы работа с чопорными кисейными барышнями увлекала меня. Воспользовавшись приглашением на гастроли в Прагу, я вскоре покинула институт.



© https://senar.ru/memoirs/Salina/
© senar.ru, 2006–2020 @
Agleam
7/19/2020, 1:30:41 AM
image

А. П. Смирнов «Всенощная»

В феврале 1915 года на одной из очередных репетиций Синодального хора на пультах появилась новая партитура в синей обложке. Раскрыв ноты, мы увидели надпись: «С. Рахманинов. Всенощное бдение. Памяти Степана Васильевича Смоленского». Партитура, как и вообще все ноты Синодального хора, была размножена литографским способом и не прошла ещё через какое-либо издательство. Нам предстояло первым исполнить это произведение на концертной эстраде.

В феврале 1915 года на одной из очередных репетиций Синодального хора на пультах появилась новая партитура в синей обложке. Раскрыв ноты, мы увидели надпись: «С. Рахманинов. Всенощное бдение. Памяти Степана Васильевича Смоленского». Партитура, как и вообще все ноты Синодального хора, была размножена литографским способом и не прошла ещё через какое-либо издательство. Нам предстояло первым исполнить это произведение на концертной эстраде.

скрытый текст
Несколькими годами раньше Синодальный хор (тоже впервые) исполнял другое сочинение Рахманинова — «Литургию», и мы знали, что тогда, то есть в 1910 году, один экземпляр литографированной партитуры пропал. Дело осложнилось тем, что «Литургию» хор получил на правах рукописи и должен был соблюдать интересы автора до выхода сочинения в свет. Виновником происшествия оказался певчий Синодального хора. После случившегося никто из нас не мог и предполагать, что вторая встреча с композитором когда-либо состоится.


Предстоящая работа вызвала ощущение радости как среди певцов, так и у нашего дирижёра Николая Михайловича Данилина, это чувствовалось по его приподнятому настроению. Немаловажную роль в этом сыграло посвящение: для Синодального хора и училища имя С. В. Смоленского было священным. К репетиции приступили с волнением. Обычно перед разучиванием Данилин проигрывал новое произведение один раз, но теперь он сыграл произведение дважды, сопровождая показ короткими замечаниями: «Послушайте ещё раз», — или: «Это только кажется, что трудно. Трудно исполнять на рояле, а в хоре легко». И действительно, «Всенощная» Рахманинова не оказалась для Синодального хора столь трудным произведением.


Законченная композитором в начале февраля, она была исполнена впервые 10 марта и получила высокую оценку музыкальных критиков и слушателей: восхищались одновременно и музыкой и исполнением.


Из общего числа номеров «Всенощной» сразу были исключены три: 1-й, 13-й и 14-й. Разучивание началось с «Благослови, душе моя» греческого распева и шло в порядке номеров. При изучении 2-го номера мы обнаружили, что нечто подобное уже было в нашей практике — вспомнилось «Благослови, душе моя» греческого распева А. Кастальского, и первоначальная робость исчезла. Процесс разучивания был нам хорошо знаком: вначале проигрывали номера на рояле в темпе и со всеми нюансами, после этого сольфеджирование в медленном темпе (не более двух раз) и пение с текстом. На этом этапе Николай Михайлович почти всё время поддерживал хор игрой на фортепиано. В следующей фазе работы темп сдвигался, и дирижёр всё чаще и чаще отрывался от инструмента. Наконец наступал заключительный этап — отшлифовка каждого номера. Некоторая задержка произошла при разучивании 12-го номера — «Великое славословие», но и здесь хор преодолел все трудности благодаря тому, что «синодалы» отличались высокой техникой чтения нот с листа. Теперь, памятуя прошлое, после каждой спевки мальчик-библиотекарь Саша Чепцов собирал ноты раньше, чем хор расходился.


На одной из первых репетиций к пультам взрослых певцов были поставлены ученики старших классов Синодального училища, которые в недавнем прошлом детьми пели здесь. Такое «подключение» вполне грамотных музыкантов, хотя и с крайне посредственными голосами, было временным (всего на две репетиции), но принесло определённую пользу.


По традиции на спевки Синодального хора почти никто и никогда не допускался. Исключение делалось, например, для авторов, чьи произведения готовились к первому исполнению (на памяти посещения А. Т. Гречанинова и М. М. Ипполитова-Иванова). Со «Всенощной» дело обстояло так. Как-то занятие хора посетил наш начальник — прокурор Московской синодальной конторы Ф. П. Степанов, пробыв в зале не более десяти минут. Но однажды во время репетиции стеклянная дверь вдруг распахнулась и в зал вошёл медленной уверенной походкой мужчина необыкновенно высокого роста; он прошёл средним проходом к первым рядам кресел, сел и, раскрыв точно такую же партитуру, как и у нас, начал слушать. Дирижёр не остановил хор, но все догадались, что это С. В. Рахманинов. С того дня аккуратно к началу репетиции являлся и Сергей Васильевич; садился на то же место, внимательно следил за исполнением, одновременно со всеми перелистывал страницы и... безмолвствовал. Лишь один раз вместо Рахманинова пришла его жена, прослушала всю спевку, а в перерыве читала книгу.


Во время антрактов Рахманинов и Данилин шли в регентскую комнату, помещавшуюся рядом с залом, и там оба курили; их голоса до нас не доходили. Но вот на одной из последних репетиций Рахманинов заговорил, и мы услышали густой низкий бас, который напомнил нам голоса наших октавистов. В работе в это время находился 2-й номер. Сергей Васильевич попросил спеть сольную партию не всем альтам, как было приготовлено, а только первым, потом предложил попробовать вторым. Надо сказать, что в Синодальном хоре не было принято солирование, сольные места исполнялись или всей партией, или её частью — пультом (четырьмя-пятью певцами), и в данном случае соло готовили всей альтовой партией, тем более что номер позволял такое совмещение. Рахманинова это не удовлетворило, и он, как стало известно, рекомендовал для 2-го номера солистку Большого театра О. Р. Павлову, обладательницу прекрасного меццо-сопрано. (Замечу, что для 5-го номера — «Ныне отпущаеши» уже был приглашён артист Театра Зимина С. П. Юдин.) Когда об этом узнал Ф. П. Степанов, он предложил исполнить «Всенощную» силами Большого театра. На концертах сольную партию пели альты.


На одной из репетиций произошёл такой случай. Рахманинов в каком-то из номеров настойчиво добивался иного исполнения по сравнению с тем, что предлагал Данилин. Он явно искал новые оттенки в звучании, и Николай Михайлович выполнял пожелания автора. Вскоре стало заметно, что Данилину такое экспериментирование надоело, он нахмурился, повернувшись к Рахманинову, сказал: «Хорошо, Сергей Васильевич, мы учтём», — и закрыл крышку рояля, это означало конец репетиции. Композитор и дирижёр пошли в разные двери.


Мы решили, что из-за этого случая вообще прекратятся репетиции «Всенощной». Но какова была наша радость, когда на следующий день мы снова увидели ту же партитуру и, как прежде, в зал вошёл Рахманинов. В этот раз Данилин остановил хор и, обернувшись лицом в зал, сказал: «Здравствуйте, Сергей Васильевич!» — на что последний ответил: «Здравствуйте». Инцидент, как видно, был исчерпан, и все почувствовали облегчение.


Вся подготовка к концертам проходила в атмосфере большого творческого подъёма. Вообще я должен сказать, что Синодальный хор пел всегда с большим подъёмом, в особенности под управлением Н. М. Данилина. Характер исполнения никогда не был унылым, бесцветным или тусклым, наоборот — всегда бодрым и радостным. Так было и со «Всенощной». На все концерты мы шли уверенные в успехе. Несмотря на существовавшее правило, запрещавшее аплодисменты во время исполнения духовной музыки, слушатели после заключительного аккорда «Всенощной» начинали бурно аплодировать и на опустевшую эстраду выходил один Рахманинов, а возвращался за кулисы Сергей Васильевич, держа в руке веточку белой сирени.


Всех концертов в течение месяца состоялось пять — все пять в Большом зале Российского благородного собрания. Юдин пел с хором только в двух первых концертах, начиная с третьего солировал первый пульт теноров, где среди певцов выделялся Н. К. Скрябин, обладатель замечательного голоса.


В последний раз «Всенощная» исполнялась Синодальным хором в конце 1916 года в концертном зале Синодального училища, в том самом зале, где проходили и все репетиции. Этот зал, построенный в начале 90-х годов прошлого столетия, славился замечательной акустикой и постоянно привлекал исполнителей камерной музыки. Несмотря на то что зал сравнительно небольшой (600 мест с хорами), петь в нём даже при полном составе слушателей было легко и приятно. В тот день на концерт в училище приехали С. В. Рахманинов и Ф. И. Шаляпин; среди приглашённых лиц находился Н. Д. Кашкин.


Приезд Шаляпина для нас был большой неожиданностью. Поразил облик артиста, его высоченный рост, белый цвет волос и изумительная, как бы природная, пластичность движений. При входе в зал Рахманинов представил гостя А. Д. Кастальскому. Последний заметно волновался, и на лице его появился румянец — явление для нашего директора необычайное. Шаляпин выразил удовольствие по поводу знакомства и сказал, что он «много наслышан» о Кастальском. Когда гости вошли в зал, их встретил улыбающийся Н. М. Данилин. Обменявшись рукопожатием с Рахманиновым и Шаляпиным как старый знакомый, а может быть, и друг, он вернулся на эстраду, чтобы руководить последним исполнением гениального творения композитора. К этому случаю Николай Михайлович приготовил первые шесть номеров.


По окончании пения никто не покинул зал. Рахманинов, Шаляпин, Кастальский, Данилин, Кашкин и другие гости о чём-то долго беседовали. Все ждали «ответного» выступления прославленного артиста. Однако ожидания оказались напрасными. Фёдор Иванович ограничился тем, что, собрав вокруг себя мальчиков, которые расположились на полу у его ног, стал рассказывать о школьнике, который неудачно отвечал на вопросы учителя, при этом Шаляпин в живых интонациях передавал диалог. Содержание рассказа не помню, зато «управление» голосом и его исключительную бархатистость запомнил навсегда. Во время рассказа Шаляпин был серьёзен, гости улыбались, а ребята искренне смеялись. И здесь я впервые увидел, как замечательно улыбался Рахманинов. Он смотрел на Шаляпина восхищённым взглядом как-то снизу вверх. До этого момента мы видели его всегда строгим, замкнутым, «неулыбой».


Прошли годы. В 1960-х годах я встретил бывшего артиста и инспектора хора Большого театра Николая Ивановича Озерова. Этот человек в молодости занимался перепиской нот для Синодального хора. Именно он переписывал «Всенощную» с авторской рукописи для литографирования. От него я узнал, что на одном из концертов он был представлен Рахманинову как переписчик его «Всенощной», и при нём композитор лестно высказался по адресу хора. «Я и не ожидал, — сказал Рахманинов, — что написал такое произведение». Более лестной оценки пению Синодального хора не могло и быть.


Конечно, решающим моментом в успехе Синодального хора при разучивании и исполнении «Всенощной» следует считать участие такого дирижёра, как Данилин. На репетициях Николай Михайлович многословием не отличался, ограничиваясь краткими, но убедительными замечаниями. Перед ответственным выступлением он иногда давал запоминающееся напутствие. Так, накануне заупокойной литургии по А. Н. Скрябину он сказал хору: «Помните, кого отпеваем и кто будет присутствовать». В маленькой церкви в Б. Николо-Песковском переулке Синодальный хор пел в полном составе, с трудом разместившись на клиросе, что создавало ещё большее напряжение. Пение было прекрасным. Я заметил, что Данилин особенно вдохновился, что, видимо, вызывалось общей обстановкой. Тогда рождались новые, порой неожиданные нюансы, новые варианты интерпретации.


Отличительной чертой пения Синодального хора являлась монолитность, и это особенно было заметно во время исполнения «Всенощной» Рахманинова. Мой старший брат, побывавший на одном из концертов, посвящённых исполнению «Всенощной», говорил: «А я всё время смотрел на тебя, и мне казалось, что ты один поёшь за всех альтов».


При работе над «Всенощной» Николай Михайлович оставался самим собой — кратким, конкретным, и это обязывало певцов быть точными в выполнении требований дирижёра. Отдельные пояснения Данилина помогали хору ярче выразить характер каждого номера. В «Шестопсалмии» он указывал на имитацию колокольного звона. В «Ныне отпущаеши» он заметил, что данный номер — колыбельная. При разборе «Взбранной воеводе» Данилин пояснил, что здесь слышатся трубы.


Хотя партитура «Всенощной» изобиловала всевозможными авторскими указаниями, Николай Михайлович вводил много своих нюансов и прекрасно расцвечивал произведение. Так, в начале 2-го номера на слове «аминь» Николай Михайлович делал crescendo, и это небольшое добавление особым образом действовало на хор, который сразу же оказывался во власти дирижёра. Когда мы, воодушевлённые исполнением, подходили к заключительному аккорду, который звучал не на piano, а на mezzo-forte и даже forte, нам всегда было жаль расставаться с музыкой.


© senar.ru, 2006–2020 @
© https://senar.ru/memoirs/Smirnov/Несколькими годами раньше Синодальный хор (тоже впервые) исполнял другое сочинение Рахманинова — «Литургию», и мы знали, что тогда, то есть в 1910 году, один экземпляр литографированной партитуры пропал. Дело осложнилось тем, что «Литургию» хор получил на правах рукописи и должен был соблюдать интересы автора до выхода сочинения в свет. Виновником происшествия оказался певчий Синодального хора. После случившегося никто из нас не мог и предполагать, что вторая встреча с композитором когда-либо состоится.


Предстоящая работа вызвала ощущение радости как среди певцов, так и у нашего дирижёра Николая Михайловича Данилина, это чувствовалось по его приподнятому настроению. Немаловажную роль в этом сыграло посвящение: для Синодального хора и училища имя С. В. Смоленского было священным. К репетиции приступили с волнением. Обычно перед разучиванием Данилин проигрывал новое произведение один раз, но теперь он сыграл произведение дважды, сопровождая показ короткими замечаниями: «Послушайте ещё раз», — или: «Это только кажется, что трудно. Трудно исполнять на рояле, а в хоре легко». И действительно, «Всенощная» Рахманинова не оказалась для Синодального хора столь трудным произведением.


Законченная композитором в начале февраля, она была исполнена впервые 10 марта и получила высокую оценку музыкальных критиков и слушателей: восхищались одновременно и музыкой и исполнением.


Из общего числа номеров «Всенощной» сразу были исключены три: 1-й, 13-й и 14-й. Разучивание началось с «Благослови, душе моя» греческого распева и шло в порядке номеров. При изучении 2-го номера мы обнаружили, что нечто подобное уже было в нашей практике — вспомнилось «Благослови, душе моя» греческого распева А. Кастальского, и первоначальная робость исчезла. Процесс разучивания был нам хорошо знаком: вначале проигрывали номера на рояле в темпе и со всеми нюансами, после этого сольфеджирование в медленном темпе (не более двух раз) и пение с текстом. На этом этапе Николай Михайлович почти всё время поддерживал хор игрой на фортепиано. В следующей фазе работы темп сдвигался, и дирижёр всё чаще и чаще отрывался от инструмента. Наконец наступал заключительный этап — отшлифовка каждого номера. Некоторая задержка произошла при разучивании 12-го номера — «Великое славословие», но и здесь хор преодолел все трудности благодаря тому, что «синодалы» отличались высокой техникой чтения нот с листа. Теперь, памятуя прошлое, после каждой спевки мальчик-библиотекарь Саша Чепцов собирал ноты раньше, чем хор расходился.


На одной из первых репетиций к пультам взрослых певцов были поставлены ученики старших классов Синодального училища, которые в недавнем прошлом детьми пели здесь. Такое «подключение» вполне грамотных музыкантов, хотя и с крайне посредственными голосами, было временным (всего на две репетиции), но принесло определённую пользу.


По традиции на спевки Синодального хора почти никто и никогда не допускался. Исключение делалось, например, для авторов, чьи произведения готовились к первому исполнению (на памяти посещения А. Т. Гречанинова и М. М. Ипполитова-Иванова). Со «Всенощной» дело обстояло так. Как-то занятие хора посетил наш начальник — прокурор Московской синодальной конторы Ф. П. Степанов, пробыв в зале не более десяти минут. Но однажды во время репетиции стеклянная дверь вдруг распахнулась и в зал вошёл медленной уверенной походкой мужчина необыкновенно высокого роста; он прошёл средним проходом к первым рядам кресел, сел и, раскрыв точно такую же партитуру, как и у нас, начал слушать. Дирижёр не остановил хор, но все догадались, что это С. В. Рахманинов. С того дня аккуратно к началу репетиции являлся и Сергей Васильевич; садился на то же место, внимательно следил за исполнением, одновременно со всеми перелистывал страницы и... безмолвствовал. Лишь один раз вместо Рахманинова пришла его жена, прослушала всю спевку, а в перерыве читала книгу.


Во время антрактов Рахманинов и Данилин шли в регентскую комнату, помещавшуюся рядом с залом, и там оба курили; их голоса до нас не доходили. Но вот на одной из последних репетиций Рахманинов заговорил, и мы услышали густой низкий бас, который напомнил нам голоса наших октавистов. В работе в это время находился 2-й номер. Сергей Васильевич попросил спеть сольную партию не всем альтам, как было приготовлено, а только первым, потом предложил попробовать вторым. Надо сказать, что в Синодальном хоре не было принято солирование, сольные места исполнялись или всей партией, или её частью — пультом (четырьмя-пятью певцами), и в данном случае соло готовили всей альтовой партией, тем более что номер позволял такое совмещение. Рахманинова это не удовлетворило, и он, как стало известно, рекомендовал для 2-го номера солистку Большого театра О. Р. Павлову, обладательницу прекрасного меццо-сопрано. (Замечу, что для 5-го номера — «Ныне отпущаеши» уже был приглашён артист Театра Зимина С. П. Юдин.) Когда об этом узнал Ф. П. Степанов, он предложил исполнить «Всенощную» силами Большого театра. На концертах сольную партию пели альты.


На одной из репетиций произошёл такой случай. Рахманинов в каком-то из номеров настойчиво добивался иного исполнения по сравнению с тем, что предлагал Данилин. Он явно искал новые оттенки в звучании, и Николай Михайлович выполнял пожелания автора. Вскоре стало заметно, что Данилину такое экспериментирование надоело, он нахмурился, повернувшись к Рахманинову, сказал: «Хорошо, Сергей Васильевич, мы учтём», — и закрыл крышку рояля, это означало конец репетиции. Композитор и дирижёр пошли в разные двери.


Мы решили, что из-за этого случая вообще прекратятся репетиции «Всенощной». Но какова была наша радость, когда на следующий день мы снова увидели ту же партитуру и, как прежде, в зал вошёл Рахманинов. В этот раз Данилин остановил хор и, обернувшись лицом в зал, сказал: «Здравствуйте, Сергей Васильевич!» — на что последний ответил: «Здравствуйте». Инцидент, как видно, был исчерпан, и все почувствовали облегчение.


Вся подготовка к концертам проходила в атмосфере большого творческого подъёма. Вообще я должен сказать, что Синодальный хор пел всегда с большим подъёмом, в особенности под управлением Н. М. Данилина. Характер исполнения никогда не был унылым, бесцветным или тусклым, наоборот — всегда бодрым и радостным. Так было и со «Всенощной». На все концерты мы шли уверенные в успехе. Несмотря на существовавшее правило, запрещавшее аплодисменты во время исполнения духовной музыки, слушатели после заключительного аккорда «Всенощной» начинали бурно аплодировать и на опустевшую эстраду выходил один Рахманинов, а возвращался за кулисы Сергей Васильевич, держа в руке веточку белой сирени.


Всех концертов в течение месяца состоялось пять — все пять в Большом зале Российского благородного собрания. Юдин пел с хором только в двух первых концертах, начиная с третьего солировал первый пульт теноров, где среди певцов выделялся Н. К. Скрябин, обладатель замечательного голоса.


В последний раз «Всенощная» исполнялась Синодальным хором в конце 1916 года в концертном зале Синодального училища, в том самом зале, где проходили и все репетиции. Этот зал, построенный в начале 90-х годов прошлого столетия, славился замечательной акустикой и постоянно привлекал исполнителей камерной музыки. Несмотря на то что зал сравнительно небольшой (600 мест с хорами), петь в нём даже при полном составе слушателей было легко и приятно. В тот день на концерт в училище приехали С. В. Рахманинов и Ф. И. Шаляпин; среди приглашённых лиц находился Н. Д. Кашкин.


Приезд Шаляпина для нас был большой неожиданностью. Поразил облик артиста, его высоченный рост, белый цвет волос и изумительная, как бы природная, пластичность движений. При входе в зал Рахманинов представил гостя А. Д. Кастальскому. Последний заметно волновался, и на лице его появился румянец — явление для нашего директора необычайное. Шаляпин выразил удовольствие по поводу знакомства и сказал, что он «много наслышан» о Кастальском. Когда гости вошли в зал, их встретил улыбающийся Н. М. Данилин. Обменявшись рукопожатием с Рахманиновым и Шаляпиным как старый знакомый, а может быть, и друг, он вернулся на эстраду, чтобы руководить последним исполнением гениального творения композитора. К этому случаю Николай Михайлович приготовил первые шесть номеров.


По окончании пения никто не покинул зал. Рахманинов, Шаляпин, Кастальский, Данилин, Кашкин и другие гости о чём-то долго беседовали. Все ждали «ответного» выступления прославленного артиста. Однако ожидания оказались напрасными. Фёдор Иванович ограничился тем, что, собрав вокруг себя мальчиков, которые расположились на полу у его ног, стал рассказывать о школьнике, который неудачно отвечал на вопросы учителя, при этом Шаляпин в живых интонациях передавал диалог. Содержание рассказа не помню, зато «управление» голосом и его исключительную бархатистость запомнил навсегда. Во время рассказа Шаляпин был серьёзен, гости улыбались, а ребята искренне смеялись. И здесь я впервые увидел, как замечательно улыбался Рахманинов. Он смотрел на Шаляпина восхищённым взглядом как-то снизу вверх. До этого момента мы видели его всегда строгим, замкнутым, «неулыбой».


Прошли годы. В 1960-х годах я встретил бывшего артиста и инспектора хора Большого театра Николая Ивановича Озерова. Этот человек в молодости занимался перепиской нот для Синодального хора. Именно он переписывал «Всенощную» с авторской рукописи для литографирования. От него я узнал, что на одном из концертов он был представлен Рахманинову как переписчик его «Всенощной», и при нём композитор лестно высказался по адресу хора. «Я и не ожидал, — сказал Рахманинов, — что написал такое произведение». Более лестной оценки пению Синодального хора не могло и быть.


Конечно, решающим моментом в успехе Синодального хора при разучивании и исполнении «Всенощной» следует считать участие такого дирижёра, как Данилин. На репетициях Николай Михайлович многословием не отличался, ограничиваясь краткими, но убедительными замечаниями. Перед ответственным выступлением он иногда давал запоминающееся напутствие. Так, накануне заупокойной литургии по А. Н. Скрябину он сказал хору: «Помните, кого отпеваем и кто будет присутствовать». В маленькой церкви в Б. Николо-Песковском переулке Синодальный хор пел в полном составе, с трудом разместившись на клиросе, что создавало ещё большее напряжение. Пение было прекрасным. Я заметил, что Данилин особенно вдохновился, что, видимо, вызывалось общей обстановкой. Тогда рождались новые, порой неожиданные нюансы, новые варианты интерпретации.


Отличительной чертой пения Синодального хора являлась монолитность, и это особенно было заметно во время исполнения «Всенощной» Рахманинова. Мой старший брат, побывавший на одном из концертов, посвящённых исполнению «Всенощной», говорил: «А я всё время смотрел на тебя, и мне казалось, что ты один поёшь за всех альтов».


При работе над «Всенощной» Николай Михайлович оставался самим собой — кратким, конкретным, и это обязывало певцов быть точными в выполнении требований дирижёра. Отдельные пояснения Данилина помогали хору ярче выразить характер каждого номера. В «Шестопсалмии» он указывал на имитацию колокольного звона. В «Ныне отпущаеши» он заметил, что данный номер — колыбельная. При разборе «Взбранной воеводе» Данилин пояснил, что здесь слышатся трубы.


Хотя партитура «Всенощной» изобиловала всевозможными авторскими указаниями, Николай Михайлович вводил много своих нюансов и прекрасно расцвечивал произведение. Так, в начале 2-го номера на слове «аминь» Николай Михайлович делал crescendo, и это небольшое добавление особым образом действовало на хор, который сразу же оказывался во власти дирижёра. Когда мы, воодушевлённые исполнением, подходили к заключительному аккорду, который звучал не на piano, а на mezzo-forte и даже forte, нам всегда было жаль расставаться с музыкой.



© senar.ru, 2006–2020 @
© https://senar.ru/memoirs/Smirnov/
Agleam
7/19/2020, 1:57:28 PM
image

Е. И. Сомов

В начале января 1943 года я должен был уехать из Нью-Йорка на службу в штат Охайо. Перед отъездом мы с женой зашли проститься с Сергеем Васильевичем и Натальей Александровной Рахманиновыми. Сергей Васильевич был какой-то грустный, жаловался на усталость, на боль не то в боку, не то в пояснице и говорил, что его удручает отсутствие известий от младшей дочери Татьяны, оставшейся с мужем и маленьким сыном во Франции под властью немцев.


К нам с женой Сергей Васильевич был, как всегда, ласков и мил. Говорил о предстоящем турне и радовался, что месяца через два с половиной он попадёт в свой домик в Беверли-Хиллс и сможет на свободе заниматься своим садом и отдыхать. Радовался также предстоящей встрече с русскими, живущими в Калифорнии, ко многим из которых он относился с любовью.


Так как по дороге на Запад Сергей Васильевич должен был дать один концерт в городе Колумбусе, штата Охайо, всего в семидесяти милях от места моей новой службы, то, уходя от Сергея Васильевича, мы ему сказали: «до свидания в Колумбусе». По свойственной ему деликатности и заботливости Сергей Васильевич пытался отговорить нас от этого путешествия, так как это, мол, далеко, не удобно и «не стоит»...


скрытый текст
Концерт в Колумбусе был назначен на 5 февраля. Всё ещё заботясь о моём удобстве, Сергей Васильевич посылает мне 28 января открытку из Нью-Йорка:


«Милый Женя, пожалуйста, не приезжайте в Columbus. Во-первых, мы уезжаем немедленно после концерта, а во-вторых, я буду плохо играть и мне будет совестно, что такое путешествие предпринято ради такой игры...»


В этих нескольких строчках ярко выступают две основные черты характера Сергея Васильевича: постоянная заботливость о других и сурово-строгое отношение к себе, к своему искусству.


Со времени моего отъезда из Нью-Йорка душевное настроение Сергея Васильевича стало, видимо, ещё более тяжёлым. Быть может, теперь, задним числом, это можно объяснить началом развития того страшного недуга, который через несколько недель привёл его к могиле, но тогда я это объяснял себе исключительно его тревогой за судьбу своей младшей дочери. За неделю до той открытки, в которой Сергей Васильевич отговаривал меня от поездки в Колумбус, он мне писал (21 января 1943 года):


«Мы все здоровы. Ну, а тоска у меня на душе такая, что хоть аршином измеряй. Точно чувствовал, что Танюше не хорошо! И действительно, сегодня утром пришла телеграмма от Ридвега * , где он спрашивает 10 тысяч франков на „urgently request support“ *».


5 февраля мы с женой, моим шефом, русским майором американской армии, и его женой поехали в Колумбус.


Сергей Васильевич играл прекрасно. «Плохо играть» он, конечно, не мог органически. Он мог играть только совершенно или более совершенно, свободно или менее свободно. Тот, кто близко знал Сергея Васильевича, мог видеть по неуловимым признакам: по тому, как он подходил к инструменту, садился на стул, пробовал клавиатуру — будет ли ему легко давать сегодня концерт или нет.


В этот вечер, 5 февраля, Сергею Васильевичу играть было трудно. Чувствовалось, что концерт стоит ему большого физического и морального напряжения. И всё же — играл он чудесно, и публика устроила ему овацию.


Когда я пришёл к нему за сцену во время антракта, я увидел, что он действительно очень устал и душевно подавлен. Овации зала на него не действовали, и видно было, что ему хочется поскорее выполнить свой долг перед публикой: закончить вторую часть концерта и вернуться к себе в номер отеля. Опять говорил о Танюше и добавил: «И бок мой очень болит...»


Несмотря на такое состояние, Сергей Васильевич настоял, чтобы я привёл к нему после концерта своих спутников, так как он переменил первоначальный план и уезжал из Колумбуса только на следующий день. Узнав же, что 5 февраля день рождения моей жены, Сергей Васильевич решил «отпраздновать это событие» и заказал в номер вина и лёгких напитков.


Придя в номер к Сергею Васильевичу, я увидел, что он чересчур устал и что ему необходимо дать покой. Но Сергей Васильевич ни за что не хотел нас отпускать. Был исключительно мил с нашими спутниками, которых видел впервые, говорил с майором о войне и шутливо сетовал, зачем, мол, Сомова назначили в Охайо и нельзя ли ему устроить командировку в Калифорнию, поясняя:


— Мы там будем через полтора месяца...


Со мною в этот вечер Сергей Васильевич был как-то особенно нежен, точно подсознательно чувствовал, что этой нашей встрече суждено стать последней...


С тяжёлым, грустным чувством оставили мы Сергея Васильевича в полночь. Было как-то необычайно тяжело прощаться с ним, но, конечно, нам и в голову не приходило, что больше мы его не увидим... Было бесконечно жалко его. Чувствовалось, что это турне даётся ему особенно трудно, что, помимо душевной тяжести, ему и физически стало не по силам переносить трудности путешествия, особенно осложнённого военным временем.


Путь Сергея Васильевича из Колумбуса лежал на Чикаго, южные штаты и западное побережье и был рассчитан так, чтобы к концу марта Рахманиновы смогли бы приехать к себе в Беверли-Хиллс, в Калифорнию. За полгода до этого Сергей Васильевич купил себе в этом чудном местечке маленький домик, где и намеревался провести летний отдых...


Вскоре мы узнали, что Сергей Васильевич отменил ряд концертов и из Нью-Орлеана поехал прямо к себе, в Беверли-Хиллс. Это известие меня чрезвычайно встревожило, так как я знал, что Сергей Васильевич решался на отмену уже назначенных концертов только в самых редких и исключительных случаях. Он всегда считал, что назначенный концерт должен быть дан, что «нехорошо обманывать публику».


Тревога моя перешла в страх, когда я неожиданно получил письмо Сергея Васильевича, написанное, но не дописанное им в госпитале в Лос-Анджелесе, куда его доставили прямо с поезда. Переслала его мне сестра милосердия, сделав на нём жуткую надпись: «Mr. R. did not finish this letter. R. A.» * А через две недели я получил известие, что врачи определили у Сергея Васильевича рак и сказали, что дни его сочтены...


Вот это последнее письмо ко мне Сергея Васильевича. В каждой строчке его звучит незабываемый, слегка глуховатый, но такой выразительный голос, и в каждом слове отражается его обширное, любящее, деликатное сердце, «конфузящееся» того, что он напугал своей болезнью близких.


«Mr. R. did not finish this letter. R. A. * не закончил это письмо. Р. А.» (англ.).]


The Hospital
of the Good Samaritan
1212 Shatto street
Los Angeles, Calif.
Дорогой мой Женечка, Наташа, просидев целый день у меня, только что ушла; ну, а я лежу в госпитале. „Вот тебе, бабушка, и Юрьев день...“ Постараюсь вкратце рассказать, как это случилось. Покинув Вас, уехал в Чикаго. Там вызвали русского доктора. Он нашёл лёгкий плеврит, а сильная боль в боку ничего общего с плевритом не имеет, а есть явление нервное. Болит какой-то нервный узел, и ждать, что он скоро пройдёт — не приходится. Когда будет жарко и много солнца! Через три дня тот же доктор не нашёл ничего в лёгких, а бок стал болеть как будто сильнее. Поехали дальше и дали ещё два концерта. Играть мне было тяжело! Ох, как тяжело! Следующий концерт решили отменить и двинулись в New Orleans, откуда должен был ехать на три концерта по Texas’у. В New Orleans заметил определённо, что кашель усиливается, боль в боку также и что так я вскоре не буду в состоянии ни встать, ни сесть, ни лечь. Приняли экстренные меры, отменили три концерта в Texas, взяли ужасный поезд (60 часов) и двинулись прямо в Los Angeles. Сев в поезд, сразу стал раздеваться и лёг в постель, с решением пролежать все 60 часов. Мокроту отплёвывал (по Чехову) в бумажные фунтики. И вот тут-то и оказался сюрприз. Вся мокрота была окрашена кровью. Не скрою: я очень перепугался, и тут полетели наши телеграммы во все концы Америки. Результаты такие: Ириночка выехала вчера к нам сюда. Доктор Russel устроил своего приятеля врача, который нам протелеграфировал на поезд, что будет нас встречать на станции с ambulance. Ну вот, вчера вечером мы сюда приехали, забрали меня два мужика под мышки и привезли сюда. Было 9 часов вечера. Ждал специалист доктор, и сразу же меня начали выстукивать и выслушивать. А сегодня с утра X-ray. Сейчас всё выяснено. Вот Вам рапорт. Есть только два маленьких места в лёгких, с не сильным воспалением. Кровь в мокроте так же неожиданно исчезла, как появилась. Зато бок стал так болеть, что при кашле, движении, повороте — готов кричать от боли. Как видите, много шуму из ничего. И Булю напугал насмерть, и Сонечка чуть не бросила службу и т. д. Так что чувствую себя сконфуженным и виноватым...»



Март 1944 г.
© senar.ru, 2006–2020 @
© https://senar.ru/memoirs/Somov/
Agleam
7/19/2020, 2:46:06 PM
image

Е. К. Сомова


Сергея Васильевича я впервые встретила в марте 1919 года, вскоре после нашего приезда в Соединённые Штаты. Он и Наталья Александровна пришли к нам в отель навестить моего больного мужа, только что начавшего поправляться после брюшного тифа. Несмотря на то, что в Сергее Васильевиче ничего не было «от знаменитости», несмотря на его благородную простоту и мягкую ласковость встречи с моим мужем, старым другом семьи Рахманиновых, несмотря даже на некоторую неожиданную в таком знаменитом человеке конфузливость при встрече со мной, как со всяким новым человеком, которого он встречал, меня сразу же охватило то особое чувство, которое, за неимением другого слова, можно назвать чувством страха: страха не животного — унижающего, а духовного — возвышающего. Это чувство за все двадцать четыре года близости к семье Рахманиновых, с почти ежедневными встречами с Сергеем Васильевичем, когда он бывал в Нью-Йорке, никогда не покидало меня и с новой силой вспыхивало после каждого из концертов Сергея Васильевича. И после последнего его концерта я подошла к нему с тем же волнением, с той же робостью, с тем же чувством страха перед человеком из другого, высшего мира, как после первого услышанного мною концерта.


Это чувство испытывали все, так или иначе подходившие к Сергею Васильевичу — и близкие, и далёкие, и артисты, и простые смертные. Помню, как после одного из концертов, глубоко взволнованная И. А. Венгерова говорила мне:


— Это было так изумительно, так прекрасно, что мне, как девочке, хотелось попросить Сергея Васильевича подписать программу. Но не посмела... Побоялась!


скрытый текст
Это особое чувство страха было по отношению к Сергею Васильевичу даже у Фёдора Ивановича Шаляпина. Первая жена его, Иоле Игнатьевна, говорила мне, что Фёдор Иванович так глубоко уважает Сергея Васильевича, что даже боится его.


— Это единственный человек на всём свете, которого Фёдор Иванович боится, — прибавила она.


Вероятно, этот возвышающий страх и любовь к старому другу всегда особенно вдохновляла Шаляпина, и для Сергея Васильевича он с неослабляемым блеском мог часами петь, рассказывать, изображать. А Сергей Васильевич с таким же вниманием следил за ним влюблёнными глазами.


— Я в Федю влюблён, как институтка, — говорил он, заливался своим прелестным смехом, и под конец неизменно просил:


— Феденька, утешь меня, покажи, как дама затягивается в корсет и как дама завязывает вуалетку.


— Ну, Серёжа, это уже совсем устарело, — отвечал Фёдор Иванович, но, чтобы позабавить любимого друга, послушно и с изумительным мастерством изображал и даму, затягивающуюся в корсет, и даму, завязывающую вуалетку.


С особенной яркостью помню один из таких вечеров. Мы тогда жили на даче в одном имении с Рахманиновыми. К Сергею Васильевичу приехали в гости Шаляпин, Москвин, Книппер и Лужские. После обеда все артисты, вдохновлённые Сергеем Васильевичем, его заразительным смехом, дали целое представление. Одна за другой шли блестящие, мастерски исполняемые сценки. Когда уже во втором часу ночи мы стали собираться домой, Шаляпин возмущённо остановил нас:


— Куда это вы? Я только что стал расходиться! Подождите, мы с Серёжей сейчас вам покажем!


Сергей Васильевич сел за рояль, а Фёдор Иванович стал петь: пел много — пел песни крестьянские, песни мастеровых, цыганские и под конец, по просьбе Сергея Васильевича, спел «Очи чёрные». Разошлись мы на рассвете, а утром, когда все гости ещё спали, я вышла в сад и, к своему удивлению, увидела гуляющего по саду Сергея Васильевича. Несмотря на бессонную ночь, лицо у него было свежее, совсем молодое.


— Как Федя меня вчера утешил! — сказал он мне. — Заметили ли вы, как изумительно он произнёс: «Вы сгубили меня, очи чёрные»? Мне теперь хватит этого воспоминания по крайней мере на двадцать лет.


Замечательное лицо Сергея Васильевича с первого же взгляда поразило меня. Ни одному из художников, писавших его портреты, не удалось вполне передать глубокую, сосредоточенную его значительность. Как-то один простой лавочник, у которого Сергей Васильевич покупал разные мелочи, сказал мне, что если бы он не знал, кто такой мистер Рахманинов, глядя на его лицо, он всё равно бы понял, что это большой человек. Не удивительно поэтому, что А. П. Чехов, чуткость которого к людям доходила до провидения, сразу отметил лицо Сергея Васильевича. Об этом Сергей Васильевич, вообще не любивший говорить о себе и даже на вопросы близких о его здоровье отвечавший неизменным шутливым: «A, number one, first class» *, — как-то рассказал мне в одну из своих откровенных минут, как об одном из своих самых драгоценных воспоминаний.


— Умирать буду — вспомню об этом с гордой радостью, — сказал он.


Воспоминание это относится к тем временам молодости Сергея Васильевича, когда имя его ещё не было известно широкой публике. Он аккомпанировал Шаляпину в Ялте. После концерта в артистической восторженная толпа поклонников окружила Шаляпина; никто не обращал внимания на молодого пианиста. А. П. Чехов, сидевший во время концерта в директорской ложе, войдя в артистическую, прямо направился к Сергею Васильевичу со словами:


— Я всё время смотрел на вас, молодой человек, у вас замечательное лицо — вы будете большим человеком.


К Антону Павловичу Чехову у Сергея Васильевича было совсем особенное, нежно-любовное чувство. Он никогда не уставал слушать рассказы о нём, читал всё, что писалось о Чехове, не пропускал ни одной лекции, ни одного доклада о нём и не на шутку сердился, если кто-нибудь позволял себе малейшее недостаточно одобрительное замечание о Чехове.


Из впечатлений первой встречи с Сергеем Васильевичем помню, какой неожиданностью, при строгом его облике, был для меня смех Сергея Васильевича и ещё тот детский энтузиазм, с каким он описывал моему мужу свой новый, только что приобретённый «Кадиллак».


— Я, знаете, совсем буржуем стал; это такая чудесная, нарядная машина: вот поправитесь — так и быть, покатаю вас.


И мне тут же припомнились слова Толстого о том, что богато одарённые натуры до конца жизни сохраняют детское в своей душе.


В октябре того же девятнадцатого года я впервые услышала recital Сергея Васильевича и сразу же и навсегда была покорена гениальностью его исполнения. Его великое мастерство, бывшее всегда только средством, строгое благородство стиля, глубина и насыщенность содержания и изумительная «рахманиновская» звучность потрясли меня до глубины души. По поводу этой особенной «рахманиновской» звучности вспоминается мне случайно и много позднее подслушанный разговор какого-то музыкального «пуриста» с Николаем Карловичем Метнером. Сергей Васильевич играл в этом концерте одну из сонат Бетховена, и «пурист» остался недоволен:


— Так это же не бетховенская соната, — говорил он, — ведь Бетховен писал эту сонату для фортепиано, а не для оркестра.


— Ну что вы говорите! — услышала я возмущённый голос Метнера. — Если Сергей Васильевич извлекает из рояля больше, чем другие пианисты, то этим можно только восхищаться, благодарить его за чудо, а не упрекать...


После этого первого услышанного мною осенью 1919 года концерта дни концертов Сергея Васильевича стали для нас с мужем, как и для всех горячих поклонников Сергея Васильевича, табельными днями календаря, радостными событиями нашей жизни. Мы не только не пропустили ни одного концерта в Нью-Йорке, но ездили с Сергеем Васильевичем во все ближайшие к Нью-Йорку места. Сергей Васильевич со своей обычной скромностью и деликатностью отговаривал нас от этих поездок:


— Ну что вы будете мучиться, уставать! Вы ведь много раз уже слышали эту программу... — но сдавался на наши настояния и обычно, если ехал в автомобиле, брал нас с собой.


Как памятны мне эти поездки по ночным городам и дорогам и то особое, предконцертное настроение и молчаливая сосредоточенность Сергея Васильевича!


У Сергея Васильевича совершенно не было страха сцены, и он часто, как о своей слабости, говорил о любви к эстраде, к публике. Но его чувствование музыки, как центра своей жизни, неустанная строгая взыскательность к себе заставляли его стремиться всегда давать своё лучшее, где бы он ни играл, в какой бы глухой провинции ему ни приходилось выступать. Как-то, описывая свои поездки по Соединённым Штатам, Сергей Васильевич рассказывал о концерте в маленьком захолустном городишке. В ту ночь бушевала зимняя вьюга и немногочисленная публика казалась затерянной в большом, похожем на сарай зале. Но это не расхолодило Сергея Васильевича. По его словам, ему редко удавалось играть с таким подъёмом: точно ему хотелось поблагодарить смельчаков, пришедших на его концерт...


Особенно знаменательны были поездки в Филадельфию, где любимый Сергеем Васильевичем Филадельфийский оркестр бывал первым исполнителем его новых оркестровых произведений. Много волнений, радостей и восторгов пережито мною в большом, всегда переполненном зале Филадельфийской музыкальной академии!..


Там мы слышали первое исполнение Четвёртого концерта и «Трёх русских песен» для оркестра и хора, так несправедливо сейчас забытых, там мы слышали репетицию Рапсодии на тему Паганини, первое публичное исполнение которой было в Балтиморе. Рапсодия сразу имела огромный успех у публики; этот успех, конечно, радовавший Сергея Васильевича, как всякого артиста, начал под конец немного его смущать:


— Что-то подозрительно, — как-то сказал он, — что Рапсодия сразу и у всех имеет такой успех.


Там мы слышали первое исполнение Третьей симфонии и «Симфонических танцев» — последнего произведения Сергея Васильевича, произведения, полного молодого огня и вдохновения...


Часто после филадельфийских концертов группа нью-йоркских друзей и поклонников вместе с Сергеем Васильевичем и его семьёй возвращались ночным поездом в Нью-Йорк.


Всех поражала нервная выносливость Сергея Васильевича, сила его духовного подъёма. После концертов, удовлетворивших его артистически, независимо от восторженного приёма публики, — в нём не чувствовалось усталости. Он весь молодел, лицо его, становившееся почти юношеским, светилось светом пережитого вдохновения, улыбка крупного, выразительного рта («губы — это Серёжин барометр», — говорила Н. А. Рахманинова) делалась особенно мягкой и нежной. Он внимательно и терпеливо выслушивал все мнения, какими бы музыкальными профанами они ни высказывались, но при первой же возможности переводил разговор. Рассказывал о своих былых музыкальных впечатлениях, о любимых своих композиторах и музыкантах, вспоминал встречи с большими людьми.


Периоды неудовлетворённости собой, периоды творческих сомнений Сергей Васильевич переживал очень остро и мучительно. Ни его слава, ни восторженное поклонение публики, ни нежно любимая семья не могли облегчить его тяжёлого душевного состояния.


Помню, как он страдал после одного из концертов, прошедшего под бурные восторги публики. Мою попытку что-то сказать ему о концерте он нетерпеливо прервал:


— Не говорите, ничего не говорите!.. У меня страшная тяжесть на душе — я убедился, что я не музыкант, а сапожник!..


Сергей Васильевич часто повторял, что в нём восемьдесят пять процентов музыканта и только пятнадцать процентов человека. Этих пятнадцати процентов человечности с избытком хватило бы на простого смертного, ничего, кроме человечности, не имеющего, но музыка, музыкальное творчество были действительно самым главным в жизни Сергея Васильевича. Без них он жизни не мыслил.


Помню, как рассердился он на доктора, прописавшего ему полный покой и прекращение на долгое время всякой музыкальной деятельности.


— Да что он воображает? — возмущённо говорил Сергей Васильевич о докторе. — Разве я могу, как старичок-обыватель, греться на солнышке, кормить голубей! Нет, такая жизнь не для меня — уж лучше смерть...


Почти такие же слова я вновь услышала от Сергея Васильевича в последнюю мою встречу с ним 5 февраля 1943 года, перед одним из его последних концертов, оказавшимся самым последним для нас с мужем. Помню, как больно сжалось моё сердце, когда, войдя к Рахманиновым в их номер, я увидела похудевшее, измученное лицо Сергея Васильевича и услышала, в ответ на вопрос о здоровье, вместо обычного шутливого: «A, number one, first class!» — жалобы на боль в боку, на слабость.


— Плохо то, — сказал Сергей Васильевич, — что мне cтало тяжело давать концерты. Какая же жизнь для меня без музыки!


На мои слова, что он может прекратить концерты и заняться исключительно композицией, Сергей Васильевич печально покачал головой:


— И для этого я слишком устал. Где мне взять силы и нужный огонь?


Я напомнила ему «Симфонические танцы», так недавно им написанные, в которых было столько огня и вдохновения. Сергей Васильевич любил это своё произведение как последнее своё детище.


— Да уж не знаю, как это случилось, — ответил он мне, — это была, должно быть, моя последняя вспышка.


Несмотря на прекрасный концерт и бурные овации переполнившей зал публики, несмотря на очаровательный вечер после концерта, проведённый у Рахманиновых, несмотря на ласковую приветливость Сергея Васильевича, на его шутки и смех, мы с мужем уехали из Колумбуса с тяжёлым чувством. Точно предчувствовали, что не услышим больше гениального артиста, не увидим больше глубоко, нежно и благоговейно любимого Сергея Васильевича...



Пассадина
Март 1944 г.

© senar.ru, 2006–2020 @
© https://senar.ru/memoirs/Somova/