Рахманинов Сергей Васильевич
Agleam
Грандмастер
4/23/2017, 10:10:18 PM
Е. Ф. Гнесина О Рахманинове
Когда произносится дорогое имя Сергея Васильевича Рахманинова, первое, что возникает в моей памяти, — это давно прошедшие годы, годы ранней юности, когда мы с Серёжей Рахманиновым в течение трёх лет сидели за одной партой в общеобразовательных классах Московской консерватории. И поныне отчётливо памятен мне серьёзный, молчаливый сосед, тогда ещё почти мальчик, скромный, длинный и худой Серёжа Рахманинов.
Мы знали, что Серёжа Рахманинов очень талантливый ученик. Яркое пианистическое дарование его пленяло не только нас, его товарищей, но и всех учащихся консерватории. Когда становилось известным, что на академическом вечере будет играть Рахманинов, все устремлялись в зал слушать его. Мы любили Серёжу, гордились им, хотя сам он ни с кем из нас не сходился близко, всегда был замкнут, малообщителен и в свой мир никого не допускал. Это, очевидно, и послужило причиной того, что как композитора мы его узнали значительно позднее.
Рахманинов никогда и никому из нас не рассказывал о своих сочинениях и тем более ничего не показывал, а между тем примерно уже к 1889 году его творческое дарование так бурно развилось, что он вскоре стал уже известным композитором. Вот тут только мы и получили возможность познакомиться с его Прелюдией cis-moll, ставшей впоследствии столь знаменитой, и Первым фортепианным концертом в авторском исполнении.
скрытый текст
В 1889 году моя старшая сестра Евгения Фабиановна окончила консерваторию по классу В. И. Сафонова, а я перешла к нему же на старшее отделение. Одновременно со мной в его же классе учился А. Скрябин.
У нас часто собирались товарищи моей сестры по классу Сафонова, и постепенно организовался маленький музыкальный кружок, в который входили Э. К. Розенов, М. Н. Курбатов, А. Т. Гречанинов, теоретик И. Н. Протопопов, А. А. Ярошевский и другие.
В этом кружке проигрывались все новые сочинения и старых и молодых композиторов. Помню, как исполняли у нас симфонию Калинникова, новые песни Гречанинова; приезжал к нам и Сергей Рахманинов, играл отрывки из «Алеко» и показывал первые свои романсы. Мы, сёстры, обычно исполняли хоровые сочинения.
По окончании консерватории наши пути разошлись. Рахманинов всецело погрузился в творческую работу и вскоре стал выдающимся пианистом и крупным композитором, а мы со старшей сестрой ждали, пока закончит музыкальное образование наша младшая сестра (третья) Мария Фабиановна, чтобы совместно открыть свою музыкальную школу.
В 1895 году начало своё существование наше музыкальное училище, и мы с головой окунулись в педагогическую работу. Училище это довольно скоро стало популярным, и мы через первые пять-шесть лет нашли возможным начать показывать публично наших наиболее способных учеников, устраивая маленькие открытые вечера.
Сергей Васильевич Рахманинов не раз посещал эти ученические вечера; на одном из них, кажется, это было в зале Синодального училища, произошёл такой забавный случай. В конце первого отделения выступал детский хор. Одна из маленьких исполнительниц, Сашенька Тютюнник, была так мала ростом, что привлекла внимание Сергея Васильевича. Он подошёл к эстраде, подозвал её и сказал, ласково улыбаясь (Сергей Васильевич очень любил детей):
— Позвольте мне пожать вашу руку, — и протянул ей свою большую ладонь, в которой крошечная ручка Сашеньки совершенно утонула. Этот коротенький весёлый эпизод очень всех тогда позабавил.
В одно из своих посещений школы Сергей Васильевич слушал моего, тогда ещё маленького, ученика Лёву Оборина (теперь лауреат и профессор) и очень похвалил его. Но это было уже значительно позднее.
Иногда, правда довольно редко, Сергей Васильевич бывал у нас в доме. Он не любил новых знакомств, сторонился чужих людей и вообще хорошо чувствовал себя только среди своей семьи и близких знакомых.
Помню, как однажды мы с Софьей Александровной Сатиной решили «разыграть» Сергея Васильевича. Я позвонила ему и попросила его зайти ко мне, предупредив, что у меня не будет никого из посторонних, а сама в это время позвала к себе Софью Александровну.
Рахманинов приехал.
Софья Александровна спряталась в углу комнаты за креслом, чтобы не сразу быть замеченной, а я, весело выбежав навстречу Сергею Васильевичу, громко сказала:
— Сергей Васильевич, разрешите познакомить вас...
Его лицо, доброе и приветливое, моментально сковалось холодной гримасой, и он хмуро перевёл свой взгляд в угол, куда я указала ему рукой. Софья Александровна, улыбаясь, выскочила ему навстречу.
— Сонька, дорогая! Так это ты! — восторженно закричал Сергей Васильевич, широко расставив свои длинные руки. — Как я рад! — И сразу стало легко и весело.
Я всегда была поклонницей Рахманинова, любила все его сочинения, многие играла сама и, конечно, старалась не пропускать ни одного его концерта. Посещала не только сольные выступления, но также и совместные с Зилоти и Шаляпиным.
Однажды со мной произошла довольно смешная история во время посещения одного из этих концертов Сергея Васильевича. Надо заметить, что не всегда удавалось доставать хорошие билеты, тогда я брала входной и проходила в первые ряды.
Мне в этом обыкновенно любезно помогал комендант зала Благородного собрания — толстый полковник, который, очевидно, за кого-то меня принимал. Вскоре это выяснилось. На одном из концертов Сергея Васильевича полковник по обыкновению проводил меня до первого ряда и, любезно усадив в кресло, спросил меня:
— Надеюсь, что вы, наконец-то, споёте у нас в нашем концерте?
Я слегка растерялась и спросила:
— А когда ваш концерт?
— 13 декабря, — последовал ответ.
— О! Тринадцатого!.. нет, нет, полковник, я никогда не выступаю тринадцатого числа, — засмеялась я и всё же спросила его, за кого он меня принимает.
— Как! Разве вы не Петрова-Званцева? — воскликнул мой полковник, побагровев.
В антракте я поспешила в артистическую, рассказала Сергею Васильевичу о случившемся и попросила совета, как мне быть с озадаченным и разочарованным полковником. Сергей Васильевич посмеялся и сказал:
— Ну что ж, скажите полковнику, что вы тринадцатого петь не будете, но с удовольствием сыграете, так как вы пианистка.
Играть мне тоже не пришлось: мой полковник сразу охладел ко мне, больше не подходил и не провожал меня в первый ряд.
Из произведений Рахманинова я особенно восхищалась его «Всенощной» в превосходном исполнении Синодального хора; я не пропускала ни одного вечера. Как-то, придя на концерт, кажется, в седьмой раз, столкнулась с Рахманиновым. Он весело приветствовал меня и, смеясь, сказал:
— А вы, Елена Фабиановна, «перешибли» меня: я ведь был не на всех концертах.
В одном из последних концертов Сергея Васильевича я всё время так сильно хотела услышать ещё раз мою любимую Прелюдию Es-dur op. 23 № 6, что, очевидно, моя мысль передалась ему, и он сыграл на бис именно эту пьесу. Возбуждённая и счастливая, я в антракте забежала и сказала ему, что Прелюдия, такая светлая, радостная и волнующая, очевидно, сочинена в очень хороший день. Сергей Васильевич ответил:
— Да, вы правы, она действительно вылилась у меня сразу в тот день, когда родилась моя дочь.
В 1915 году внезапно тяжело заболел Александр Николаевич Скрябин (заражение крови). От хирурга А. В. Мартынова я узнала, что положение угрожающее и что Александр Николаевич безнадёжен. Я позвонила Сергею Васильевичу. На другой день утром он поехал навестить Скрябина, но уже не застал его в живых. Я была в это время у Скрябиных и видела, как тяжело перенёс эту смерть Рахманинов.
Спустя некоторое время Сергей Васильевич дал концерт из произведений Скрябина, которых раньше никогда не играл. Концерт этот был в помещении Политехнического музея, где эстрада очень маленькая и низкая. Я села близко к роялю, почти против Сергея Васильевича.
В антракте, как всегда, я зашла к Сергею Васильевичу в артистическую, где он встретил меня мягким упрёком:
— Елена Фабиановна! Зачем вы сели так близко: вы же знаете, что я во время игры люблю посопеть.
— Ну и сопите себе на здоровье, — ответила я, — всё же не уйду со своего места.
Я всегда помнила день рождения Сергея Васильевича — 20 марта — и обычно приносила ему цветы или любимые им конфеты. А однажды, узнав, что он любит творожную пасху, которая у меня всегда отлично получалась, я принесла её ему в этот день. Сергей Васильевич тут же попробовал пасху, похвалил и поддразнил Наталию Александровну:
— Наташа! А ведь Елена Фабиановна делает пасху ещё лучше, чем ты!
Как-то я послала ему в подарок диванную подушку своего рукоделия, на которой вышила гладью три ноты — мои инициалы Е. Ф. Г. — вместо подписи:
Фрагмент нотного текста
Сергей Васильевич в ответ прислал мне свой портрет, на котором написал два такта на мои инициалы:
Фрагмент нотного текста
Портрет этот я храню как дорогую реликвию.
Когда Сергей Васильевич приобрёл первую автомашину и научился водить её, делая в ней частые прогулки, я выразила желание прокатиться, так как никогда не ездила в автомобиле, и откровенно созналась, что слегка побаиваюсь.
Наталия Александровна, присутствовавшая при нашем разговоре, сказала мне:
— Вы, Елена Фабиановна, не знаете, какой Серёжа замечательный водитель! Он вас покатает, и вы перестанете бояться.
Вскоре Рахманинов заехал за мной. Помню Сергея Васильевича в жокейском картузике, который ему очень шёл, в меховой дохе. Тогда мы немного покатались по Москве, к моему большому удовольствию.
Однажды, совершая обычную воскресную прогулку со своим семилетним племянником Шуриком, я зашла к Сергею Васильевичу Рахманинову. Когда мы поднялись по лестнице и были уже почти у двери его квартиры (а жил он в ту пору на Страстном бульваре), я спросила Шурика:
— А ты знаешь, к кому мы с тобой сейчас идём? К Рахманинову! Это он сочинил Баркаролу, которую ты так любишь слушать, когда я её тебе играю.
— А разве он живой? — удивляясь, громко спросил Шурик. — Ведь хорошие композиторы все уже давно умерли!
В это время дверь открыл сам Сергей Васильевич и, конечно, услышал эту фразу.
Погладив Шурика по голове, он ответил:
— Я ещё живой, милый мальчик, — улыбнулся ему тепло и ласково.
Вскоре после этого мы потеряли нашего замечательного мальчика. Я была так убита горем, что в течение долгого времени нигде не бывала, почти не выходила из дому и, кроме своих учеников, никого не видела. В это тяжёлое для меня время приехал в Москву на гастроли знаменитый пианист профессор Ферруччо Бузони, в классе которого я училась (один год), будучи в консерватории.
Бузони очень любил меня (он считал меня лучшей ученицей своего класса). С тех пор как он уехал в Америку, прошло много лет, более двадцати. Я имела право думать, что он забыл о моём существовании. Меня с трудом уговорили поехать на концерт Ф. Бузони, но когда я увидела его на эстраде, мне очень захотелось встретиться с ним ближе. Я пошла в артистическую и остановилась против двери, не решаясь войти, тем более, что вокруг него столпились все наши музыканты и поклонники. Вдруг вошёл Сергей Васильевич, увидел меня и, заметив мою нерешительность, покачал головой:
— Эх вы, бывшая ученица, а не идёте к своему учителю! — И прежде чем я успела что-либо ответить, он решительно втолкнул меня через порог. Все расступились перед Рахманиновым, и Бузони сразу увидел меня.
Он бросился ко мне, широко улыбаясь, и поцеловал меня, а Рахманинов сказал громко:
— Вот так узнают своих учениц большие музыканты!
Слёзы текли по моему лицу, и я поторопилась уйти. Но на следующий день Бузони вызвал меня к себе в гостиницу «Метрополь», где он остановился, и долго и внимательно расспрашивал о нашей школе, о моей работе. Он был очень удивлён, что никто из московских музыкантов, бывавших в Берлине, не передал мне его сердечного привета.
Прошли года. Рахманинов уехал в Америку, и долгое время я не имела о нём никаких сведений. Лишь в 1922 году связь вновь возобновилась, и вот каким путём. Это было трудное время разрухи и голода. Рахманинов начал помогать московским музыкантам через американскую организацию АРА, присылая продуктовые посылки. Некоторые из них приходили в мой адрес для передачи другим лицам, в числе которых был А. Т. Гречанинов и другие, которых я не запомнила. Но однажды пришла двойная посылка лично для меня. Я была очень обрадована вниманием ко мне Сергея Васильевича и счастлива, что смогу сытно угостить весь коллектив нашего училища. Помню, что пили мы кофе со сгущённым молоком, ели белые пироги и сладкие булочки. Все были довольны и бесконечно благодарны Рахманинову. Я написала об этом Сергею Васильевичу, но моё большое письмо, очевидно, не дошло до него.
Шёл 1943 год. До меня дошёл слух о болезни Рахманинова, а я как раз задумала устроить концерт из его произведений. Такие концерты я иногда устраивала ко дню его рождения. Я позвонила в ВОКС, чтобы справиться о состоянии здоровья Сергея Васильевича, и узнала тяжёлую весть: получена телеграмма о его смерти.
Очень больно было узнать об этом и пережить тяжесть потери Сергея Васильевича. Сначала я хотела отменить концерт, но потом решила это не делать. Концерт состоялся. Перед началом я сообщила всем собравшимся в зале печальное известие и попросила всех почтить память великого музыканта.
Таким образом, этот концерт нашего училища был первым концертом, посвящённым памяти гениального Сергея Васильевича Рахманинова.
У нас часто собирались товарищи моей сестры по классу Сафонова, и постепенно организовался маленький музыкальный кружок, в который входили Э. К. Розенов, М. Н. Курбатов, А. Т. Гречанинов, теоретик И. Н. Протопопов, А. А. Ярошевский и другие.
В этом кружке проигрывались все новые сочинения и старых и молодых композиторов. Помню, как исполняли у нас симфонию Калинникова, новые песни Гречанинова; приезжал к нам и Сергей Рахманинов, играл отрывки из «Алеко» и показывал первые свои романсы. Мы, сёстры, обычно исполняли хоровые сочинения.
По окончании консерватории наши пути разошлись. Рахманинов всецело погрузился в творческую работу и вскоре стал выдающимся пианистом и крупным композитором, а мы со старшей сестрой ждали, пока закончит музыкальное образование наша младшая сестра (третья) Мария Фабиановна, чтобы совместно открыть свою музыкальную школу.
В 1895 году начало своё существование наше музыкальное училище, и мы с головой окунулись в педагогическую работу. Училище это довольно скоро стало популярным, и мы через первые пять-шесть лет нашли возможным начать показывать публично наших наиболее способных учеников, устраивая маленькие открытые вечера.
Сергей Васильевич Рахманинов не раз посещал эти ученические вечера; на одном из них, кажется, это было в зале Синодального училища, произошёл такой забавный случай. В конце первого отделения выступал детский хор. Одна из маленьких исполнительниц, Сашенька Тютюнник, была так мала ростом, что привлекла внимание Сергея Васильевича. Он подошёл к эстраде, подозвал её и сказал, ласково улыбаясь (Сергей Васильевич очень любил детей):
— Позвольте мне пожать вашу руку, — и протянул ей свою большую ладонь, в которой крошечная ручка Сашеньки совершенно утонула. Этот коротенький весёлый эпизод очень всех тогда позабавил.
В одно из своих посещений школы Сергей Васильевич слушал моего, тогда ещё маленького, ученика Лёву Оборина (теперь лауреат и профессор) и очень похвалил его. Но это было уже значительно позднее.
Иногда, правда довольно редко, Сергей Васильевич бывал у нас в доме. Он не любил новых знакомств, сторонился чужих людей и вообще хорошо чувствовал себя только среди своей семьи и близких знакомых.
Помню, как однажды мы с Софьей Александровной Сатиной решили «разыграть» Сергея Васильевича. Я позвонила ему и попросила его зайти ко мне, предупредив, что у меня не будет никого из посторонних, а сама в это время позвала к себе Софью Александровну.
Рахманинов приехал.
Софья Александровна спряталась в углу комнаты за креслом, чтобы не сразу быть замеченной, а я, весело выбежав навстречу Сергею Васильевичу, громко сказала:
— Сергей Васильевич, разрешите познакомить вас...
Его лицо, доброе и приветливое, моментально сковалось холодной гримасой, и он хмуро перевёл свой взгляд в угол, куда я указала ему рукой. Софья Александровна, улыбаясь, выскочила ему навстречу.
— Сонька, дорогая! Так это ты! — восторженно закричал Сергей Васильевич, широко расставив свои длинные руки. — Как я рад! — И сразу стало легко и весело.
Я всегда была поклонницей Рахманинова, любила все его сочинения, многие играла сама и, конечно, старалась не пропускать ни одного его концерта. Посещала не только сольные выступления, но также и совместные с Зилоти и Шаляпиным.
Однажды со мной произошла довольно смешная история во время посещения одного из этих концертов Сергея Васильевича. Надо заметить, что не всегда удавалось доставать хорошие билеты, тогда я брала входной и проходила в первые ряды.
Мне в этом обыкновенно любезно помогал комендант зала Благородного собрания — толстый полковник, который, очевидно, за кого-то меня принимал. Вскоре это выяснилось. На одном из концертов Сергея Васильевича полковник по обыкновению проводил меня до первого ряда и, любезно усадив в кресло, спросил меня:
— Надеюсь, что вы, наконец-то, споёте у нас в нашем концерте?
Я слегка растерялась и спросила:
— А когда ваш концерт?
— 13 декабря, — последовал ответ.
— О! Тринадцатого!.. нет, нет, полковник, я никогда не выступаю тринадцатого числа, — засмеялась я и всё же спросила его, за кого он меня принимает.
— Как! Разве вы не Петрова-Званцева? — воскликнул мой полковник, побагровев.
В антракте я поспешила в артистическую, рассказала Сергею Васильевичу о случившемся и попросила совета, как мне быть с озадаченным и разочарованным полковником. Сергей Васильевич посмеялся и сказал:
— Ну что ж, скажите полковнику, что вы тринадцатого петь не будете, но с удовольствием сыграете, так как вы пианистка.
Играть мне тоже не пришлось: мой полковник сразу охладел ко мне, больше не подходил и не провожал меня в первый ряд.
Из произведений Рахманинова я особенно восхищалась его «Всенощной» в превосходном исполнении Синодального хора; я не пропускала ни одного вечера. Как-то, придя на концерт, кажется, в седьмой раз, столкнулась с Рахманиновым. Он весело приветствовал меня и, смеясь, сказал:
— А вы, Елена Фабиановна, «перешибли» меня: я ведь был не на всех концертах.
В одном из последних концертов Сергея Васильевича я всё время так сильно хотела услышать ещё раз мою любимую Прелюдию Es-dur op. 23 № 6, что, очевидно, моя мысль передалась ему, и он сыграл на бис именно эту пьесу. Возбуждённая и счастливая, я в антракте забежала и сказала ему, что Прелюдия, такая светлая, радостная и волнующая, очевидно, сочинена в очень хороший день. Сергей Васильевич ответил:
— Да, вы правы, она действительно вылилась у меня сразу в тот день, когда родилась моя дочь.
В 1915 году внезапно тяжело заболел Александр Николаевич Скрябин (заражение крови). От хирурга А. В. Мартынова я узнала, что положение угрожающее и что Александр Николаевич безнадёжен. Я позвонила Сергею Васильевичу. На другой день утром он поехал навестить Скрябина, но уже не застал его в живых. Я была в это время у Скрябиных и видела, как тяжело перенёс эту смерть Рахманинов.
Спустя некоторое время Сергей Васильевич дал концерт из произведений Скрябина, которых раньше никогда не играл. Концерт этот был в помещении Политехнического музея, где эстрада очень маленькая и низкая. Я села близко к роялю, почти против Сергея Васильевича.
В антракте, как всегда, я зашла к Сергею Васильевичу в артистическую, где он встретил меня мягким упрёком:
— Елена Фабиановна! Зачем вы сели так близко: вы же знаете, что я во время игры люблю посопеть.
— Ну и сопите себе на здоровье, — ответила я, — всё же не уйду со своего места.
Я всегда помнила день рождения Сергея Васильевича — 20 марта — и обычно приносила ему цветы или любимые им конфеты. А однажды, узнав, что он любит творожную пасху, которая у меня всегда отлично получалась, я принесла её ему в этот день. Сергей Васильевич тут же попробовал пасху, похвалил и поддразнил Наталию Александровну:
— Наташа! А ведь Елена Фабиановна делает пасху ещё лучше, чем ты!
Как-то я послала ему в подарок диванную подушку своего рукоделия, на которой вышила гладью три ноты — мои инициалы Е. Ф. Г. — вместо подписи:
Фрагмент нотного текста
Сергей Васильевич в ответ прислал мне свой портрет, на котором написал два такта на мои инициалы:
Фрагмент нотного текста
Портрет этот я храню как дорогую реликвию.
Когда Сергей Васильевич приобрёл первую автомашину и научился водить её, делая в ней частые прогулки, я выразила желание прокатиться, так как никогда не ездила в автомобиле, и откровенно созналась, что слегка побаиваюсь.
Наталия Александровна, присутствовавшая при нашем разговоре, сказала мне:
— Вы, Елена Фабиановна, не знаете, какой Серёжа замечательный водитель! Он вас покатает, и вы перестанете бояться.
Вскоре Рахманинов заехал за мной. Помню Сергея Васильевича в жокейском картузике, который ему очень шёл, в меховой дохе. Тогда мы немного покатались по Москве, к моему большому удовольствию.
Однажды, совершая обычную воскресную прогулку со своим семилетним племянником Шуриком, я зашла к Сергею Васильевичу Рахманинову. Когда мы поднялись по лестнице и были уже почти у двери его квартиры (а жил он в ту пору на Страстном бульваре), я спросила Шурика:
— А ты знаешь, к кому мы с тобой сейчас идём? К Рахманинову! Это он сочинил Баркаролу, которую ты так любишь слушать, когда я её тебе играю.
— А разве он живой? — удивляясь, громко спросил Шурик. — Ведь хорошие композиторы все уже давно умерли!
В это время дверь открыл сам Сергей Васильевич и, конечно, услышал эту фразу.
Погладив Шурика по голове, он ответил:
— Я ещё живой, милый мальчик, — улыбнулся ему тепло и ласково.
Вскоре после этого мы потеряли нашего замечательного мальчика. Я была так убита горем, что в течение долгого времени нигде не бывала, почти не выходила из дому и, кроме своих учеников, никого не видела. В это тяжёлое для меня время приехал в Москву на гастроли знаменитый пианист профессор Ферруччо Бузони, в классе которого я училась (один год), будучи в консерватории.
Бузони очень любил меня (он считал меня лучшей ученицей своего класса). С тех пор как он уехал в Америку, прошло много лет, более двадцати. Я имела право думать, что он забыл о моём существовании. Меня с трудом уговорили поехать на концерт Ф. Бузони, но когда я увидела его на эстраде, мне очень захотелось встретиться с ним ближе. Я пошла в артистическую и остановилась против двери, не решаясь войти, тем более, что вокруг него столпились все наши музыканты и поклонники. Вдруг вошёл Сергей Васильевич, увидел меня и, заметив мою нерешительность, покачал головой:
— Эх вы, бывшая ученица, а не идёте к своему учителю! — И прежде чем я успела что-либо ответить, он решительно втолкнул меня через порог. Все расступились перед Рахманиновым, и Бузони сразу увидел меня.
Он бросился ко мне, широко улыбаясь, и поцеловал меня, а Рахманинов сказал громко:
— Вот так узнают своих учениц большие музыканты!
Слёзы текли по моему лицу, и я поторопилась уйти. Но на следующий день Бузони вызвал меня к себе в гостиницу «Метрополь», где он остановился, и долго и внимательно расспрашивал о нашей школе, о моей работе. Он был очень удивлён, что никто из московских музыкантов, бывавших в Берлине, не передал мне его сердечного привета.
Прошли года. Рахманинов уехал в Америку, и долгое время я не имела о нём никаких сведений. Лишь в 1922 году связь вновь возобновилась, и вот каким путём. Это было трудное время разрухи и голода. Рахманинов начал помогать московским музыкантам через американскую организацию АРА, присылая продуктовые посылки. Некоторые из них приходили в мой адрес для передачи другим лицам, в числе которых был А. Т. Гречанинов и другие, которых я не запомнила. Но однажды пришла двойная посылка лично для меня. Я была очень обрадована вниманием ко мне Сергея Васильевича и счастлива, что смогу сытно угостить весь коллектив нашего училища. Помню, что пили мы кофе со сгущённым молоком, ели белые пироги и сладкие булочки. Все были довольны и бесконечно благодарны Рахманинову. Я написала об этом Сергею Васильевичу, но моё большое письмо, очевидно, не дошло до него.
Шёл 1943 год. До меня дошёл слух о болезни Рахманинова, а я как раз задумала устроить концерт из его произведений. Такие концерты я иногда устраивала ко дню его рождения. Я позвонила в ВОКС, чтобы справиться о состоянии здоровья Сергея Васильевича, и узнала тяжёлую весть: получена телеграмма о его смерти.
Очень больно было узнать об этом и пережить тяжесть потери Сергея Васильевича. Сначала я хотела отменить концерт, но потом решила это не делать. Концерт состоялся. Перед началом я сообщила всем собравшимся в зале печальное известие и попросила всех почтить память великого музыканта.
Таким образом, этот концерт нашего училища был первым концертом, посвящённым памяти гениального Сергея Васильевича Рахманинова.
Ю. Келдыш
Москва
15 мая 1958 г.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Gnesina/
Agleam
Грандмастер
4/24/2017, 11:36:35 PM
Рахманинов, Этюды-картины op. 33
Elpiano28
Eleonora Karpukhova / Элеонора Карпухова
Moscow Conservatory / Московская Консерватория
Рахманинов. Этюды-картины, Op. 33
Op. 33 No. 1, фа минор
Op. 33 No. 2, до мажор
Op. 33 No. 3, ми-бемоль минор
Op. 33 No. 4, ми-бемоль мажор
Op. 33 No. 5, соль минор
Op. 33 No. 6, до-диез минор
К рассмотренному циклу прелюдий op. 32 непосредственно примыкает серия этюдов-картин ор. 33 (Из девяти написанных Рахманиновым этюдов-картин в изданную серию ор. 33 вошло шесть. Один из неопубликованных этюдов (a-moll) был позже с некоторыми редакционными исправлениями включен в цикл ор. 39. Два других (c-moll и d-moll) при жизни композитора не издавались. В письме Рахманинова к Асафьеву от 13 апреля 1917 года со списком его сочинений эти этюды перечеркнуты и на полях сделано примечание: «Зачеркнутые лежат у меня в столе. Напечатаны не будут». Причиной, заставившей композитора отказаться от их опубликования, является, вероятно, некоторая вялость музыки и однообразие фактуры. Во втором томе «Полного собрания сочинений для фортепиано» С. В. Рахманинова напечатаны все этюды, в том числе и забракованные автором.), написанная годом позже (1911).
скрытый текст
Между обоими циклами много общего в характере образов и приемов фортепианного письма. Некоторые из этюдов-картин представляют прямую аналогию к отдельным прелюдиям предшествующего опуса. Так, во втором этюде C-dur основной рисунок воспроизводит с небольшим ритмическим отступлением фигурацию прелюдии gis-moll op. 32, есть известное сходство и между мелодическими темами обеих пьес. Светлый и праздничный этюд Es-dur, с его упругими маршевыми ритмами, призывными возгласами фанфар и переливчатыми «колокольными» звучаниями, напоминает прелюдию E-dur.
Само определение «этюды-картины», которое Рахманинов дал пьесам своего нового цикла, указывает на соединение виртуозно пианистических задач с осознанным стремлением к красочному «живописанию в звуках» и конкретной характеристичности образов. Обе эти тенденции, проявившиеся уже ранее в прелюдиях, выступают здесь с еще большей определенностью и рельефностью.
Многие из этюдов-картин представляют собой программные фортепианные поэмы, облеченные в блестящую виртуозно-концертную форму, и в этом отношении могут быть сопоставлены с листовскими «этюдами трансцендентального исполнения». Но самый характер образности у Рахманинова иной, чем у Листа; далеко уходит он от листовского романтического пианизма и в области средств фортепианного изложения. Иногда (как, например, в упомянутом этюде Es-dur) возникают ассоциации с «Картинками с выставки» Мусоргского.
Этюды-картины не имеют объявленной программы или особых заголовков, характеризующих их содержание, но, по свидетельству близких композитору людей, Рахманинов говорил, что в основу каждого из этюдов им был положен определенный программный замысел. Некоторые из этих программ были сообщены Рахманиновым в 1930 году О. Респиги, который оркестровал пять этюдов-картин для исполнения на симфонической эстраде. Большинство этюдов взято было итальянским композитором из более поздней серии ор. 39. Исключением является только этюд-картина Es-dur ор. 33, представляющий собой, по словам Рахманинова, ярмарочную сцену. Надо сказать, однако, что эти авторские определения не всегда удачны и порой недостаточно соответствуют характеру самой музыки (Можно сомневаться в удачности определения этюда-картины Es-dur как ярмарочной сцены. Музыка вызывает представление о более монументальных эпических образах.). Часть этюдов-картин, возможно, и не допускает конкретного сюжетного истолкования, определение «картины» в применении к ним следует понимать не в прямом изобразительном смысле, а как психологические «картины настроения».
Среди рахманиновских этюдов-картин есть лирические пьесы обычного для него типа. Кроме уже упомянутого этюда C-dur, таков элегический по характеру этюд g-moll, напоминающий ряд страниц более ранней лирики композитора. Для нового этапа его творчества характерна большая интонационно-выразительная насыщенность мелодии. В основе пьесы лежит многократно повторяемый нисходящий мелодический оборот в диапазоне минорной терции с хроматическим опеванием конечного тонического звука. Из этой скорбной, «стонущей» интонации не вырастает широкая песенная мелодия. «Растворяясь» в беглых пассажах, она оставляет впечатление некоторой недосказанности. Грозный аккорд fortissimo на IV повышенной ступени в момент кульминации нарушает общий элегический тон пьесы и вносит в нее элемент сурового драматизма. Еще одна вспышка бурного драматизма происходит перед самым концом (стремительно взлетающий на три октавы гаммообразный пассаж в обеих руках).
Особенно выделяется многозначностью своего выразительного характера, сопоставлением разных образно-эмоциональных планов и неожиданностью контрастов первый в этой серии этюд f-moll. Начинается он в спокойном повествовательном тоне, несколько напоминающем Метнера (На эту близость обратил внимание Сабанеев, одновременно назвавший последний из этюдов-картин ор. 33 «диатонизированным Скрябиным».). Но уже в такте 5 в басу возникает настороженная «предостерегающая» фраза, которая вызывает особенно конкретные ассоциации благодаря ее близкому сходству с темой воспоминаний Графини из «Пиковой дамы» Чайковского («воспоминания мертвеца», по определению Б. В. Асафьева):
Само определение «этюды-картины», которое Рахманинов дал пьесам своего нового цикла, указывает на соединение виртуозно пианистических задач с осознанным стремлением к красочному «живописанию в звуках» и конкретной характеристичности образов. Обе эти тенденции, проявившиеся уже ранее в прелюдиях, выступают здесь с еще большей определенностью и рельефностью.
Многие из этюдов-картин представляют собой программные фортепианные поэмы, облеченные в блестящую виртуозно-концертную форму, и в этом отношении могут быть сопоставлены с листовскими «этюдами трансцендентального исполнения». Но самый характер образности у Рахманинова иной, чем у Листа; далеко уходит он от листовского романтического пианизма и в области средств фортепианного изложения. Иногда (как, например, в упомянутом этюде Es-dur) возникают ассоциации с «Картинками с выставки» Мусоргского.
Этюды-картины не имеют объявленной программы или особых заголовков, характеризующих их содержание, но, по свидетельству близких композитору людей, Рахманинов говорил, что в основу каждого из этюдов им был положен определенный программный замысел. Некоторые из этих программ были сообщены Рахманиновым в 1930 году О. Респиги, который оркестровал пять этюдов-картин для исполнения на симфонической эстраде. Большинство этюдов взято было итальянским композитором из более поздней серии ор. 39. Исключением является только этюд-картина Es-dur ор. 33, представляющий собой, по словам Рахманинова, ярмарочную сцену. Надо сказать, однако, что эти авторские определения не всегда удачны и порой недостаточно соответствуют характеру самой музыки (Можно сомневаться в удачности определения этюда-картины Es-dur как ярмарочной сцены. Музыка вызывает представление о более монументальных эпических образах.). Часть этюдов-картин, возможно, и не допускает конкретного сюжетного истолкования, определение «картины» в применении к ним следует понимать не в прямом изобразительном смысле, а как психологические «картины настроения».
Среди рахманиновских этюдов-картин есть лирические пьесы обычного для него типа. Кроме уже упомянутого этюда C-dur, таков элегический по характеру этюд g-moll, напоминающий ряд страниц более ранней лирики композитора. Для нового этапа его творчества характерна большая интонационно-выразительная насыщенность мелодии. В основе пьесы лежит многократно повторяемый нисходящий мелодический оборот в диапазоне минорной терции с хроматическим опеванием конечного тонического звука. Из этой скорбной, «стонущей» интонации не вырастает широкая песенная мелодия. «Растворяясь» в беглых пассажах, она оставляет впечатление некоторой недосказанности. Грозный аккорд fortissimo на IV повышенной ступени в момент кульминации нарушает общий элегический тон пьесы и вносит в нее элемент сурового драматизма. Еще одна вспышка бурного драматизма происходит перед самым концом (стремительно взлетающий на три октавы гаммообразный пассаж в обеих руках).
Особенно выделяется многозначностью своего выразительного характера, сопоставлением разных образно-эмоциональных планов и неожиданностью контрастов первый в этой серии этюд f-moll. Начинается он в спокойном повествовательном тоне, несколько напоминающем Метнера (На эту близость обратил внимание Сабанеев, одновременно назвавший последний из этюдов-картин ор. 33 «диатонизированным Скрябиным».). Но уже в такте 5 в басу возникает настороженная «предостерегающая» фраза, которая вызывает особенно конкретные ассоциации благодаря ее близкому сходству с темой воспоминаний Графини из «Пиковой дамы» Чайковского («воспоминания мертвеца», по определению Б. В. Асафьева):
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_op33.html
Agleam
Грандмастер
4/24/2017, 11:42:31 PM
А. В. Голицын Болезнь и смерть С. В. Рахманинова
Вся жизнь С. В. Рахманинова была необычная, и так же необычна была его предсмертная болезнь: он умер от рака (но особенного, очень редкого вида), унёсшего его в могилу в течение двух месяцев.
Представление о раке всегда связывается с долгими страданиями, тянущимися месяцы, даже годы, незаживающими ранами, мучительными операциями и т. д. Трудно себе представить, что человек, страдающий раком почти всех органов, мог двигаться, работать, творить ровно за шесть недель до смерти, а Сергей Васильевич дал последний концерт в Ноксвилле 17 февраля. Те, кто бывал на его концертах, знают, какую силу эмоциональную и физическую вкладывал он в свою игру <...>
Только с половины января почувствовал себя Сергей Васильевич не совсем здоровым, да и его близкие заметили, что он стал худеть; появился кашель, неопределённые боли в боку, слабость — всё в сравнительно небольшой степени, не препятствующей ему выступать с концертами. Приписывалось это простуде, общему состоянию здоровья, отчасти возрасту; сам Сергей Васильевич как-то полушутя, полусерьёзно сказал мне, что в половине января он поел блинов и как будто с того дня почувствовал себя неважно.
скрытый текст
Ещё летом прошлого года, когда он с семьёй жил здесь, он говорил, что это, вероятно, будет его последнее турне; весной 1943 г. он даст концерт на тихоокеанском побережье и затем уйдёт на покой. Как врач я считал такое решение самым благоразумным: склероз сердца и повышенное кровяное давление требовали прекращения нервной напряжённой работы пианиста и замены её более покойной работой композитора. Но мечте этой не суждено было сбыться.
В двадцатых числах февраля Сергей Васильевич приехал в Нью-Орлеан, там у него произошло кровохарканье и усилилась боль в боку. Местные врачи уложили его в постель, но ни он, ни супруга его, Наталия Александровна, не хотели там оставаться, и, как только кровотечение остановилось, они направились в Лос-Анджелес, куда прибыли 26 февраля.
Со станции на амбулансе он был перевезён в один из госпиталей, где пробыл несколько дней для необходимых клинических исследований и консультаций.
Сергей Васильевич тяготился госпитальной обстановкой, да к тому же американской; его тянуло к семье, в русскую обстановку; он верил, что поправится, как только будет дома и когда установится тёплая солнечная погода. И действительно, первые дни дома он почувствовал себя лучше; боли легко успокаивались таблетками, а иногда уколами кодеина.
Когда после небольшой операции, произведённой доктором Муром, диагноз его болезни окончательно выяснился, семья его была поставлена в известность о результатах анализа, но от самого больного решено было скрыть это. Сергей Васильевич не то что боялся смерти, или, если боялся её, то не более любого смертного, но он жил такой полной содержательной жизнью, так любил жизнь, свет, семью, что самая мысль о смерти была недопустима для него. На долю Наталии Александровны и нас, окружающих его, выпала нелёгкая задача по возможности скрывать правду и приободрять его. В первое время это как будто удавалось, тем более что Сергей Васильевич, как большей частью все артисты, не имел понятия о медицине, о строении и функциях тела — это его просто не интересовало, и потому он довольствовался теми туманными и неправдоподобными объяснениями, которые приходилось ему давать по поводу тех или других болезненных явлений.
Страдая такой тяжёлой болезнью, Сергей Васильевич был всегда приветлив и ласков, часто шутил, радовался посещению тех немногих близких друзей, которые допускались к нему в промежутках, когда затихали боли. Но вскоре эти светлые промежутки стали реже и короче, приходилось увеличивать дозы наркотических средств, хотя они всё же были очень невелики. На него как на человека, проведшего здоровую нормальную жизнь, не прибегавшего ни к наркотикам, ни к алкоголю, даже малые дозы морфия, как два укола в сутки, были достаточны, чтобы держать его в сравнительно спокойном состоянии. С каждым днём слабость увеличивалась, и в связи с этим настроение его падало; в жалобах, которые он высказывал, чувствовалась безнадёжность; возможно, что он сознавал приближение смерти, а в минуты, когда появлялись боли, до действия укола, даже желал её. Такое состояние длилось недолго; болезнь прогрессировала не по дням, а по часам, развивалось застойное воспаление лёгких, слабел пульс, и за три дня до смерти больной стал терять сознание; иногда бредил, и в бреду, как передавала Наталия Александровна, не отходившая от него ни на минуту, он двигал руками, как бы дирижируя оркестром или играя на фортепиано. Не могу не вспомнить по этому поводу того особого чувства, которое я испытывал всякий раз, когда брал его руку для проверки пульса: с грустью думалось, что эти прекрасные худощавые руки никогда больше не коснутся клавиш и не дадут того наслаждения, той радости, которую они давали людям в продолжение пятидесяти лет.
В субботу, 27 марта, утром он причастился и в ночь на воскресенье, не приходя в сознание, тихо скончался, окружённый семьёй.
В двадцатых числах февраля Сергей Васильевич приехал в Нью-Орлеан, там у него произошло кровохарканье и усилилась боль в боку. Местные врачи уложили его в постель, но ни он, ни супруга его, Наталия Александровна, не хотели там оставаться, и, как только кровотечение остановилось, они направились в Лос-Анджелес, куда прибыли 26 февраля.
Со станции на амбулансе он был перевезён в один из госпиталей, где пробыл несколько дней для необходимых клинических исследований и консультаций.
Сергей Васильевич тяготился госпитальной обстановкой, да к тому же американской; его тянуло к семье, в русскую обстановку; он верил, что поправится, как только будет дома и когда установится тёплая солнечная погода. И действительно, первые дни дома он почувствовал себя лучше; боли легко успокаивались таблетками, а иногда уколами кодеина.
Когда после небольшой операции, произведённой доктором Муром, диагноз его болезни окончательно выяснился, семья его была поставлена в известность о результатах анализа, но от самого больного решено было скрыть это. Сергей Васильевич не то что боялся смерти, или, если боялся её, то не более любого смертного, но он жил такой полной содержательной жизнью, так любил жизнь, свет, семью, что самая мысль о смерти была недопустима для него. На долю Наталии Александровны и нас, окружающих его, выпала нелёгкая задача по возможности скрывать правду и приободрять его. В первое время это как будто удавалось, тем более что Сергей Васильевич, как большей частью все артисты, не имел понятия о медицине, о строении и функциях тела — это его просто не интересовало, и потому он довольствовался теми туманными и неправдоподобными объяснениями, которые приходилось ему давать по поводу тех или других болезненных явлений.
Страдая такой тяжёлой болезнью, Сергей Васильевич был всегда приветлив и ласков, часто шутил, радовался посещению тех немногих близких друзей, которые допускались к нему в промежутках, когда затихали боли. Но вскоре эти светлые промежутки стали реже и короче, приходилось увеличивать дозы наркотических средств, хотя они всё же были очень невелики. На него как на человека, проведшего здоровую нормальную жизнь, не прибегавшего ни к наркотикам, ни к алкоголю, даже малые дозы морфия, как два укола в сутки, были достаточны, чтобы держать его в сравнительно спокойном состоянии. С каждым днём слабость увеличивалась, и в связи с этим настроение его падало; в жалобах, которые он высказывал, чувствовалась безнадёжность; возможно, что он сознавал приближение смерти, а в минуты, когда появлялись боли, до действия укола, даже желал её. Такое состояние длилось недолго; болезнь прогрессировала не по дням, а по часам, развивалось застойное воспаление лёгких, слабел пульс, и за три дня до смерти больной стал терять сознание; иногда бредил, и в бреду, как передавала Наталия Александровна, не отходившая от него ни на минуту, он двигал руками, как бы дирижируя оркестром или играя на фортепиано. Не могу не вспомнить по этому поводу того особого чувства, которое я испытывал всякий раз, когда брал его руку для проверки пульса: с грустью думалось, что эти прекрасные худощавые руки никогда больше не коснутся клавиш и не дадут того наслаждения, той радости, которую они давали людям в продолжение пятидесяти лет.
В субботу, 27 марта, утром он причастился и в ночь на воскресенье, не приходя в сознание, тихо скончался, окружённый семьёй.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Golitsyn/
Agleam
Грандмастер
4/27/2017, 11:44:44 PM
Rachmaninoff Vocalise op.34 Leonard Slatkin SAT Orchestra of Russia April 2, 2013 Moscow
William Makis
Рахманинов. Вокализ, Op. 34
Присоединенный к циклу ор. 34 уже позже «Вокализ» (1915) представляет собой замечательную концентрацию характерных свойств рахманиновской лирической мелодики. Необычайно широкая по своей протяженности, плавно развивающаяся мелодия основана вся как бы на одном дыхании. Как и большинство аналогичных ей широко распевных тем Рахманинова, она построена на вариантно-попевочном принципе. Благодаря «цепляемости» попевок возникает впечатление непрерывной, безостановочной текучести: при этом свобода и непринужденность мелодического развертывания соединяются с чертами строгой классичности, выраженной и в ровном, размеренном ритме аккордового сопровождения и в некоторой инструментальности самой мелодии (Эта пьеса часто исполнялась в различных инструментальных обработках. Кусевицкий играл ее даже на контрабасе. Журнал «Музыка» иронизировал по этому поводу: «Боимся, что такая наклонность г. Кусевицкого к популяризации рахманиновских вдохновений заставит нас вскоре прослушать тот же вокализ в величественном исполнении тромбона, а может быть, и всех инструментов оркестра поочередно». Впрочем, были и другие отзывы. Сахновский писал, что Кусевицкий «буквально спел вокализ Рахманинова»). Широкий и привольный русский напев как бы облечен в форму барочной арии баховского типа. Насыщенность фортепианной партии элементами полифонии способствует более яркой и сочной выразительности основного мелодического голоса.
Ю. Келдыш
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_op34.html
Agleam
Грандмастер
5/2/2017, 9:43:27 PM
Знаковое сочинение Сергея Рахманинова "Колокола" op.35
NFORossii
Знаковое сочинение Сергея Рахманинова "Колокола" – поэма для симфонического оркестра, хора и солистов на слова Эдгара По в переводе Константина Бальмонта прозвучит в исполнении Национального филармонического оркестра России, Академического Большого хора "Мастера хорового пения" солисты: Анна Аглатова (сопрано), Сергей Радченко (тенор), Василий Ладюк (баритон), дирижер Владимир Спиваков.
Рахманинов. Поэма «Колокола»
История создания
1912 год оказался для Рахманинова очень насыщенным. Он, один из самых популярных музыкантов России, выступает на многочисленных вечерах, с блеском проводит сезон симфонических концертов Московского филармонического общества, дирижирует «Пиковой дамой» в Большом театре и, конечно, много сочиняет. Появляются новые романсы, в том числе знаменитый Вокализ. Осенью в Большом театре возобновляются его оперы «Франческа да Римини» и «Скупой рыцарь», в Народном доме ставится «Алеко».
В конце года из-за ухудшения здоровья Рахманинов отказывается от запланированных концертов и уезжает с семьей за границу — сначала в Швейцарию, а затем в Рим, Там он получает письмо без подписи, в котором предлагается написать музыку на стихотворение американского поэта Эдгара Аллана По (1809—1849) «Колокола» (1849) в переводе К. Бальмонта. Как оказалось впоследствии, письмо это было послано молодой виолончелисткой М. Даниловой. Рахманинова стихотворение заинтересовало. С ранних лет увлеченный колокольным звоном и не раз передававший его в своих произведениях, он принимается за сочинение, определив его жанр как вокально-симфоническую поэму.
Вскоре из Рима приходится уехать: заболевают дети, и семья перебирается в Берлин, а затем в Россию, в имение жены Ивановку. Там композитор и заканчивает поэму, в четырех частях которой показан весь жизненный путь человека от светлой, полной радостных надежд юности до кончины. При этом на задний план уходит символика, столь значимая у По и Бальмонта. По замечанию одного из исследователей творчества Рахманинова, образы стихотворения «обрели русскую «плоть» и «кровь», сохранив вместе с тем свое обобщенное философско-поэтическое значение».
скрытый текст
«Колокола», определенные как поэма для солистов, хора и симфонического оркестра, были впервые исполнены 30 ноября (13 декабря) 1913 года в Петербурге хором, солистами и оркестром Мариинского театра под управлением автора. 8 (21) февраля 1914 года состоялась и московская премьера, в которой приняли участие солисты и хор Большого театра. Успех в обеих столицах был огромным, хотя голоса критики разделились. Некоторые находили, что композитор «стал искать новых настроений, новой манеры выражения своих мыслей». Позднее «Колокола» получили посвящение: «Моему другу Виллему Менгельбергу и его оркестру Концертгебау в Амстердаме».
Музыка
«Колокола» принадлежат к выдающимся русским музыкальным произведениям кануна Первой мировой войны. В этой поэме, как в «Прометее» Скрябина, отразились тревожные, напряженные настроения начала века. Как писал академик Асафьев, музыка «Колоколов» определяется «слиянием тревожных стадий в чувствованиях Рахманинова... с интуитивным постижением им глубоких тревог в недрах русского общества». Четыре части поэмы объединены общим ночным колоритом, красочностью, а главное — лейтмотивом, интонационно близким древнерусским причетам и средневековой секвенции Dies Irae.
1-я часть рисует образ безмятежной юности, картину зимнего санного пути с серебристым звоном колокольчиков. Все подчиняет себе стремительный ритм бега. Тонкая оркестровка с флажолетами арф, нежным звучанием челесты, которые сменяют призывные фанфары труб и тромбонов, создают фантастический колорит. Возглас тенора «Слышишь!» подхватывается хором. В среднем разделе колорит мрачнеет, сгущаются оркестровые краски, хор закрытым ртом исполняет архаичную мелодию — словно все погружается в забытье, и возникает волшебный сон, оцепенение мечты. Но снова восстанавливается стремительный бег. 2-я часть пронизана свадебным звоном. Ее настроение определяют строки, звучащие у хора: «Слышишь к свадьбе зов святой, золотой». Они являются своеобразным рефреном, неоднократно всплывающим на протяжении части, в которой нежная лирика сочетается с торжественностью и трепетным ожиданием. Солирующее сопрано интонирует широкую, плавную, по-рахманиновски щедрую мелодию. Это — лирический центр произведения. 3-я часть аналогична симфоническому скерцо, насыщенному трагизмом. Если в 1-й части слышался звон серебристый, а во 2-й — золотой, то здесь господствует «медный» звон тревожного набата, зловещий гул, возникает образ разбушевавшегося, все поглощающего пламени («А меж тем огонь безумный»). Это торжество злых сил, апокалиптическая картина всеобщей катастрофы. Финал — скорбный эпилог жизненного пути. Монотонно гудит погребальный колокол. «Надгробному слову» солиста-баритона краткими псалмодическими фразами вторит хор. Солирует английский рожок, звучит хорал из «Пиковой дамы» Чайковского. Постепенно все более драматизируется монолог баритона, прерывающейся рыданиями. Средний раздел насыщен ужасом. Кажется, кто-то черный все сильнее раскачивает погребальный колокол. Слышится насмешка надо всем, что было дорого — искаженно, изломанно звучит архаичная мелодия первой части, образ волшебного сна подвергается надругательству. Кода поэмы умиротворенна. Выразительная мелодия струнных словно возносится ввысь.
Музыка
«Колокола» принадлежат к выдающимся русским музыкальным произведениям кануна Первой мировой войны. В этой поэме, как в «Прометее» Скрябина, отразились тревожные, напряженные настроения начала века. Как писал академик Асафьев, музыка «Колоколов» определяется «слиянием тревожных стадий в чувствованиях Рахманинова... с интуитивным постижением им глубоких тревог в недрах русского общества». Четыре части поэмы объединены общим ночным колоритом, красочностью, а главное — лейтмотивом, интонационно близким древнерусским причетам и средневековой секвенции Dies Irae.
1-я часть рисует образ безмятежной юности, картину зимнего санного пути с серебристым звоном колокольчиков. Все подчиняет себе стремительный ритм бега. Тонкая оркестровка с флажолетами арф, нежным звучанием челесты, которые сменяют призывные фанфары труб и тромбонов, создают фантастический колорит. Возглас тенора «Слышишь!» подхватывается хором. В среднем разделе колорит мрачнеет, сгущаются оркестровые краски, хор закрытым ртом исполняет архаичную мелодию — словно все погружается в забытье, и возникает волшебный сон, оцепенение мечты. Но снова восстанавливается стремительный бег. 2-я часть пронизана свадебным звоном. Ее настроение определяют строки, звучащие у хора: «Слышишь к свадьбе зов святой, золотой». Они являются своеобразным рефреном, неоднократно всплывающим на протяжении части, в которой нежная лирика сочетается с торжественностью и трепетным ожиданием. Солирующее сопрано интонирует широкую, плавную, по-рахманиновски щедрую мелодию. Это — лирический центр произведения. 3-я часть аналогична симфоническому скерцо, насыщенному трагизмом. Если в 1-й части слышался звон серебристый, а во 2-й — золотой, то здесь господствует «медный» звон тревожного набата, зловещий гул, возникает образ разбушевавшегося, все поглощающего пламени («А меж тем огонь безумный»). Это торжество злых сил, апокалиптическая картина всеобщей катастрофы. Финал — скорбный эпилог жизненного пути. Монотонно гудит погребальный колокол. «Надгробному слову» солиста-баритона краткими псалмодическими фразами вторит хор. Солирует английский рожок, звучит хорал из «Пиковой дамы» Чайковского. Постепенно все более драматизируется монолог баритона, прерывающейся рыданиями. Средний раздел насыщен ужасом. Кажется, кто-то черный все сильнее раскачивает погребальный колокол. Слышится насмешка надо всем, что было дорого — искаженно, изломанно звучит архаичная мелодия первой части, образ волшебного сна подвергается надругательству. Кода поэмы умиротворенна. Выразительная мелодия струнных словно возносится ввысь.
Л. Михеева
https://www.belcanto.ru/or-rachmaninov-kolokola.html
Agleam
Грандмастер
5/2/2017, 9:46:28 PM
А. Б. Гольденвейзер Из личных воспоминаний о С. В. Рахманинове
Я познакомился с С. В. Рахманиновым осенью 1889 года, когда поступил в класс А. И. Зилоти, двоюродного брата Рахманинова, у которого он учился в Московской консерватории. Я поступил на шестой курс, а Рахманинов был в то время на седьмом курсе. Мне было четырнадцать, а ему шестнадцать лет. Он имел вид ещё мальчика, ходил в чёрной куртке с кожаным поясом. В обращении и тогда был сдержан, очень немногословен, как всю жизнь, застенчив, о себе и своей работе говорить не любил.
Наружность Рахманинова была значительна и своеобразна. Он был очень высок ростом и широк в плечах, но худ; когда сидел, горбился. Форма головы у него была длинная, острая, черты лица резко обозначены, довольно большой, красивый рот нередко складывался в ироническую улыбку. Смеялся Рахманинов не часто, но когда смеялся, лицо его делалось необычайно привлекательным. Его смех был заразительно искренен.
скрытый текст
Сидел Рахманинов за фортепиано своеобразно: глубоко, на всём стуле, широко расставив колени, так как его длинные ноги не умещались под роялем. При игре он всегда довольно громко не то подпевал, не то рычал в регистре баса-профундо.
Музыкальное дарование Рахманинова нельзя назвать иначе, как феноменальным. Слух его и память были поистине сказочны. Я приведу несколько примеров проявления этой феноменальной одарённости.
Когда мы вместе с Рахманиновым учились у Зилоти, последний однажды на очередном уроке (в среду) задал Рахманинову известные Вариации и фугу Брамса на тему Генделя — сочинение трудное и очень длинное. На следующем уроке на той же неделе (в субботу) Рахманинов сыграл эти Вариации с совершенной артистической законченностью.
Однажды мы с моим другом Г. А. Алчевским зашли к Рахманинову с урока М. М. Ипполитова-Иванова. Рахманинов заинтересовался тем, что мы сочиняем. У меня с собой никакой интересной работы не было, а у Алчевского была только что им в эскизах законченная первая часть Симфонии. Он её показал Рахманинову, который её проиграл и отнёсся к ней с большим одобрением. После этого нашего визита к Рахманинову прошло довольно много времени, не менее года или полутора лет. Как-то на одном из музыкальных вечеров, которые происходили у меня, Рахманинов встретился с Алчевским. Рахманинов вспомнил о Симфонии Алчевского и спросил, закончил ли он её и какова её судьба. Алчевский, который все свои начинания бросал на полдороге, сказал ему, что Симфонию свою не закончил и что существует только одна первая часть, которую Рахманинов уже видел. Рахманинов сказал:
— Это очень жаль, мне тогда эта Симфония очень понравилась.
Он сел за рояль и по памяти сыграл почти всю экспозицию этого довольно сложного произведения.
В другой раз, когда Рахманинов ездил за чем-то в Петербург, там исполнялась впервые в одном из беляевских русских симфонических концертов Балетная сюита Глазунова. Рахманинов прослушал её всего два раза: на репетиции и в концерте. Сочинение это очень Рахманинову понравилось. Когда он вернулся в Москву и был опять у меня на одном из моих музыкальных вечеров, то не только припомнил её темы или отдельные эпизоды, но почти целиком играл эту сюиту, с виртуозной законченностью, как фортепианную пьесу, которая была им в совершенстве выучена.
Эта способность Рахманинова запечатлевать в памяти всю ткань музыкального произведения и играть его с пианистическим совершенством поистине поразительна. Музыкальной памятью подобного рода обладал также знаменитый пианист Иосиф Гофман. В Москве в один из приездов Гофмана тогда ещё юный Н. К. Метнер сыграл при нём свою Es-dur’ную прелюдию, отличающуюся довольно значительной сложностью ткани. Спустя несколько месяцев мой друг Т. Х. Бубек, будучи в Берлине, посетил Гофмана, с которым он был хорошо знаком по семье своей жены — Е. Ф. Фульды. Гофман вспомнил о Прелюдии Метнера, которая ему очень понравилась, и сыграл её Бубеку наизусть.
Однажды Рахманинов мне сказал:
— Ты не можешь себе представить, какая замечательная память у Гофмана.
Оказывается, Гофман как-то, будучи в концерте Л. Годовского, услышал в его исполнении сделанное Годовским переложение одного из вальсов И. Штрауса. (Как известно, эти переложения Годовского отличаются чрезвычайной изысканностью фактуры). И вот, по словам Рахманинова, когда он был у Гофмана, с которым, кстати сказать, находился в близких, дружеских отношениях, то Гофман, сказав Рахманинову, что ему понравилась транскрипция Годовского, сыграл ряд отрывков из этой обработки. Рахманинов рассказывал об этом, сидя за роялем, и не заметил того, что сам тут же стал эти отрывки играть, запомнив их в исполнении Гофмана.
О каком бы музыкальном произведении (фортепианном, симфоническом, оперном или другом) классика или современного автора ни заговорили, если Рахманинов когда-либо его слышал, а тем более, если оно ему понравилось, он играл его так, как будто это произведение было им выучено. Таких феноменальных способностей мне не случалось в жизни встречать больше ни у кого, и только приходилось читать нечто подобное о способностях В. Моцарта.
Мы с Алчевским как-то зашли к Рахманинову в период его творческой депрессии 1897–1899 годов. Несмотря на то, что Рахманинов очень тяжело переживал провал своей Первой симфонии, он всё-таки написал тогда ряд небольших произведений; с некоторыми из них он нас познакомил. Это были: Фугетта, не показавшаяся нам интересной, которую Рахманинов не опубликовал, затем отличный хор a cappella «Пантелей-целитель» на слова А. Толстого и чудесный, один из его лучших романсов — «Сирень», вошедший позднее в серию романсов op. 21.
Яркость и сила дарования Рахманинова, разумеется, обнаруживалась не только в поразительном свойстве его памяти, но и в его сочинениях, в его несравненном и незабываемом исполнительском искусстве и как пианиста, и как дирижёра.
Консерваторский курс Рахманинов прошёл с феноменальной лёгкостью. Рахманинов и Скрябин одновременно учились в классе композиции, но Скрябин, обладавший замечательным композиторским дарованием, таких разносторонних музыкальных способностей, как Рахманинов, не имел. Оба они с ранних лет начали сочинять и сочиняли с большим увлечением, и потому несколько суховатая работа, которую требовал от своих учеников Танеев в классе контрапункта, их мало привлекала. Они сочиняли вместо этого то, что им хотелось, а те задачи, которые давал им Танеев, выполняли неохотно и часто просто не ходили к нему на уроки. Танеев очень этим огорчался, жаловался на Рахманинова Зилоти, пытался приглашать Скрябина и Рахманинова работать к себе домой, но всё это мало помогало. Когда подошло время экзамена, то Скрябин в результате почти ничего не смог написать, и его с трудом, только во внимание к его талантливости, перевели в класс фуги. Рахманинов же написал превосходный Мотет, который на весеннем акте был исполнен хором, и получил за эту свою работу высшую отметку — 5 с крестом. Нечто подобное случилось и на следующий год в классе фуги.
Аренский был превосходным музыкантом, но как педагог не отличался особым призванием и, разумеется, ни в какой степени не мог сравниваться с Танеевым. И Скрябин, и Рахманинов оба в классе фуги ленились и ничего не делали. Перед самым весенним экзаменом Аренский заболел; и Рахманинов говорил мне, что это его спасло, так как на последних двух уроках вместо больного Аренского с ними занялся Танеев. Увидав, что они ничего не знают, Танеев за эти два урока сумел объяснить им главные принципы построения фуги. На экзамене давалась тема, на которую нужно было написать фугу в три дня. Помню, когда я кончал класс фуги, мы должны были написать тройную фугу. Не знаю, какая фуга была задана в тот год, когда Рахманинов учился, но он рассказал мне, что им дали довольно замысловатую тему, на которую трудно было найти правильный ответ. Все державшие этот экзамен: Скрябин, Рахманинов, Никита Морозов и Лев Конюс — не знали, как выйти из положения. Рахманинов рассказал мне, что когда он, получив задание, вышел из консерватории, впереди него шли Танеев с Сафоновым и о чём-то говорили. Очевидно, Танеев ранее показал Сафонову правильный ответ фуги; Сафонов среди разговора с Танеевым вдруг насвистал тему фуги и ответ. Рахманинов, подслушав это насвистывание, узнал, какой должен быть ответ. Фугу он написал блестяще, и за неё также получил 5 с крестом. Скрябин же написать фугу не смог; ему задали на лето написать вместо этого шесть фуг. Осенью он их кое-как представил; говорили, однако, что он их написал не сам. Кстати, много говорили о том, что в классе свободного сочинения Аренский якобы не оценил дарования Скрябина, вследствие чего они поссорились. (Скрябин ушёл из класса сочинения и окончил консерваторию только с дипломом пианиста.) Это утверждение неверно. Аренский, конечно, ценил дарование Скрябина, но он предъявлял к нему законное требование, чтобы он писал не только фортепианные сочинения, но также произведения оркестровые, вокальные, инструментальные и т. д. Скрябин, который в то время ничего, кроме как для фортепиано, писать не хотел (он к оркестру пришёл уже значительно позже), отказался выполнять эти требования учебного плана, и так как Аренский не мог на этом не настаивать, то Скрябин предпочёл бросить занятия в классе сочинения и окончить консерваторию только по классу фортепиано.
Рахманинов перешёл в 1891 году в класс свободного сочинения, курс которого продолжался два года; однако он был уже настолько законченным композитором, что двухлетнее пребывание в классе сочинения оказалось для него излишним, и он этот курс прошёл в один год, создав в очень быстрый срок свою выпускную экзаменационную работу, одноактную оперу «Алеко», текст которой, по поэме А. С. Пушкина «Цыганы», составил В. И. Немирович-Данченко.
Между прочим, ещё в классе сочинения, когда Аренский предложил написать какое-нибудь произведение небольшой формы, Рахманинов как классную работу создал Музыкальный момент e-moll — превосходную вещь, ставшую вскоре очень известной пьесой.
Рахманинов, ещё учась в консерватории, играл на фортепиано с изумительным совершенством. В ученических концертах я помню три его выступления: в год моего поступления в консерваторию, 16 ноября 1889 года, в юбилейном концерте в честь пятидесятилетия артистической деятельности Антона Рубинштейна он играл вместе с Максимовым в четыре руки три номера из «Костюмированного бала» Антона Рубинштейна; впоследствии он дважды играл в ученических концертах с оркестром — один раз (24 февраля 1891 года) первую часть Концерта d-moll А. Рубинштейна и в другой раз (17 марта 1892 года) первую часть своего, тогда только что написанного, Первого фортепианного концерта.
В год, когда Рахманинов должен был перейти с восьмого курса на девятый, случился конфликт между Сафоновым и Зилоти, в результате которого Зилоти ушёл из Московской консерватории. На переходном экзамене, я помню, Рахманинова спросили первую часть бетховенской сонаты «Аппассионата» и первую часть Сонаты b-moll Шопена. Когда выяснилось, что Зилоти уходит из консерватории, Зверев предложил на художественном совете ввиду исключительного дарования и исполнительской законченности Рахманинова, не переводя его на девятый курс, считать окончившим полный курс консерватории по фортепиано, что советом консерватории было единогласно принято.
Таким образом, Рахманинов после одного года обучения в классе свободного сочинения и после окончания по классу фортепиано только восьми курсов консерватории был признан окончившим полный курс по обеим специальностям, и ему присуждена была большая золотая медаль.
Несмотря на исключительную одарённость Рахманинова, Сафонов не любил его и относился явно недоброжелательно и к нему, и к его сочинениям. Когда Рахманинов как пианист и композитор был в Москве уже очень популярен, он и тогда упорно не приглашал его к участию в симфонических концертах.
В годы учения в консерватории и после окончания её Рахманинов как пианист исполнял произведения различных композиторов и неоднократно выступал с ними публично.
Из своих неизданных сочинений он играл 17 октября 1891 года вместе с И. Левиным «Русскую рапсодию». Кроме того, в 1892 году им было исполнено вместе с Д. Крейном и А. Брандуковым Элегическое трио (без опуса), также оставшееся при жизни Рахманинова неопубликованным. Это Трио (одночастное) сравнительно недавно найдено. Оно было мною совместно с Д. Цыгановым и С. Ширинским исполнено 19 октября 1945 года.
Очень скоро, всецело отдавшись творчеству, Рахманинов перестал публично играть что-либо, кроме своих сочинений. Мы часто с ним встречались в домашней обстановке, и обычно при этих встречах Рахманинов сидел за фортепиано и играл. Мне случалось здесь слышать от него весьма многое, помимо его сочинений. Особенно я запомнил, как однажды он сыграл мне ряд номеров из «Крейслерианы» Шумана. После смерти Скрябина Рахманинов решил дать концерты в память Скрябина. Он сыграл несколько раз с оркестром его Фортепианный концерт и, кроме того, Klavierabend, включив в него ряд крупных и мелких сочинений Скрябина. Особенно любопытно, что он играл Пятую сонату Скрябина, уже в значительной степени близкую к поздним произведениям Скрябина, к которым, вообще говоря, Рахманинов не относился с большим сочувствием.
Помню, за три-четыре дня до первого концерта из сочинений Скрябина Рахманинов был у меня, сказал, что намеченная программа кажется ему немножко короткой, и просил меня посоветовать ему какое-нибудь сочинение, которое можно было бы сыграть. Я спросил, знает ли он Фантазию Скрябина? Он сказал, что не знает. Тогда я достал ноты и показал ему. Рахманинов проиграл её. Фантазия — одно из чрезвычайно трудных сочинений Скрябина и довольно длинное — ему очень понравилась, и он решил сыграть её в своём концерте, что и сделал через три-четыре дня.
Очевидно, войдя во вкус исполнения не только своих фортепианных произведений, Рахманинов решил в одном из симфонических концертов Кусевицкого сыграть Концерт Es-dur Листа *. За день или за два до концерта он пришёл ко мне вместе с Кусевицким (у него дома в то время был только один рояль), и мы проиграли Концерт. Рахманинов волновался, так как не привык играть публично чужие сочинения, и для того чтобы успокоиться, решил в первом отделении концерта сыграть первую часть своего Третьего концерта, который он много раз играл с Кусевицким, а во втором отделении — Концерт Листа.
После того как мы проиграли Концерт Листа (у меня при этом был и Алчевский), Рахманинов стал советоваться о том, что бы ему сыграть на бис. Какую бы вещь мы ни называли, он сейчас же её играл так, как будто специально к этому готовился. Мы называли пьесу: «Кампанеллу», рапсодии, этюды. Этюд «Хоровод гномов» он как раз не знал: он проиграл его по нотам и решил сыграть это сочинение на бис; действительно, он в концерте сыграл его и Двенадцатую рапсодию с исключительным, только ему свойственным совершенством. Концерт Листа он сыграл в этот вечер феноменально, а свой Третий концерт на сей раз играл необычайно бесцветно, так как, по-видимому, весь был поглощён мыслью о предстоящем исполнении Концерта Листа.
В это время уже началась Первая мировая война, и Рахманинов решил дать концерт в пользу жертв войны. Концерт этот состоялся в Большом театре. Рахманинов сыграл три концерта: Концерт b-moll Чайковского, свой Концерт c-moll и Концерт Es-dur Листа. Дирижировал Э. Купер.
Известно, что Рахманинов ряд лет жил в семье своей тётки В. А. Сатиной и в 1902 году женился на одной из её дочерей, Наталье Александровне. После женитьбы Рахманинов поселился в небольшой квартире на Воздвиженке.
В то время Сергей Васильевич жил очень скромно, и средства его были весьма ограниченны. Он получал от Гутхейля вознаграждение за свои произведения. Плата за концерты в то время получалась ещё редко, и для того чтобы несколько поддержать материальное положение семьи, Рахманинов принял должность музыкального инспектора в Екатерининском и Елизаветинском институтах. Работа эта отнимала немного времени; вознаграждение было весьма скромное: он получал и в том, и в другом институте по пятидесяти рублей в месяц. Затем, несмотря на свою резко выраженную нелюбовь к педагогической работе, он вынужден был давать частные уроки фортепианной игры (по одному уроку каждый день), причём брал за урок десять рублей. Весь этот сравнительно скромный заработок обеспечивал ему с семьёй возможность жить. Постепенно Рахманинов, выступая как пианист со своими сочинениями, стал иметь всё больший успех и от частных уроков уже отказался. Его материальное положение начало делаться всё более прочным и в конце концов хорошо обеспеченным.
В женских институтах в те времена довольно большую роль играло и носило серьёзный характер преподавание музыки. В значительной степени это происходило оттого, что все лучшие молодые музыканты сейчас же по окончании консерватории поступали в тот или иной институт преподавателями музыки, так как педагоги, по существовавшим тогда законам, освобождались от военной службы. Я хорошо знал постановку музыкального дела в трёх институтах: Николаевском, где я преподавал в течение многих лет, в Екатерининском и Елизаветинском. В Екатерининском я преподавал несколько лет, а Елизаветинском — год или два.
К работе в Екатерининском институте меня привлёк Скрябин, который был там в то время музыкальным инспектором. После него музыкальным инспектором был приглашён Рахманинов; одновременно с этим Рахманинов сделался музыкальным инспектором Елизаветинского института. Екатерининский институт считался наиболее аристократическим из московских институтов. Там большей частью учились дети из богатых дворянских семей. Во главе института в то время в качестве начальницы стояла Ольга Степановна Краевская, умная, энергичная, но властная женщина.
Почётным опекуном Екатерининского института был Александр Александрович Пушкин — старший сын великого поэта. Это был кавалерийский генерал-лейтенант, довольно высокого роста, ходивший с жёлтыми генеральскими лампасами на панталонах и с сильно гремевшей саблей на портупее. В торжественных случаях в Екатерининском институте бывали музыкальные вечера, на которых он присутствовал. В антракте у начальницы подавали чай; к чаю приглашались и педагоги. Тут мне несколько раз приходилось видеть Пушкина. Лицом он был необычайно похож на своего отца. Каких-нибудь значительных или интересных слов он при мне не произносил, да, кажется, и не представлял собой ничего особенного, но его вид и внешнее сходство с отцом производили на меня сильное впечатление, и я, что называется, не мог от него глаз оторвать.
Елизаветинский институт был учебным заведением несколько иного типа. Там состав учащихся был менее аристократичен, чем в Екатерининском. Если не ошибаюсь, в Елизаветинском институте учились девочки и из состоятельных купеческих семей; во всяком случае, того несколько чопорного тона, который был в Екатерининском институте, в нём не было. Начальницей института была Ольга Анатольевна Талызина. Её мать (урождённая Арсеньева) чуть не сделалась невестой молодого Льва Толстого. Ольга Анатольевна была красивая женщина, ещё довольно молодая, но с рано и красиво поседевшими волосами. Она никогда не была замужем. Ольга Анатольевна несомненно была влюблена в Рахманинова и очень за ним ухаживала.
В Екатерининском институте я с Рахманиновым встречался только на вечерах и экзаменах; в Елизаветинский в те дни, когда я там занимался, как раз приезжал и Рахманинов в качестве инспектора, и мы с ним довольно часто ездили вместе домой. Я жил в Борисоглебском переулке на Поварской, а он — на Воздвиженке. Мы брали вместе извозчика, ехали через Кремль и обыкновенно останавливались возле Чудова монастыря, где в стене было сделано окошечко, через которое монах продавал чудесные просвирки. Они делались различных величин; мы покупали самые большие. Были они белые, чудесно пропечённые и необыкновенно вкусные.
В феврале 1903 года должен был праздноваться юбилей Екатерининского института. К юбилею института надо было сочинить кантату для хора с фортепиано. Одна из воспитанниц написала довольно слабые слова, и мне, по рекомендации Рахманинова, было поручено написать музыку к этой кантате. Кантата на юбилее исполнялась. В связи с юбилеем ожидались всякие награды, но в институте тогда разыгралась тяжёлая история: одна из воспитанниц утонула в пруду института, и никаких наград никто не получил.
В 1906 году Рахманинов уехал за границу и передал инспекторство в Екатерининском институте Владимиру Робертовичу Вильшау, а в Елизаветинском институте после него был инспектором Александр Фёдорович Гёдике. Я же после ухода Рахманинова из этих институтов тоже ушёл и оставался педагогом только в Николаевском институте.
В начале директорства Ипполитова-Иванова в консерваторию нужно было пригласить профессора специальной инструментовки. Ипполитову-Иванову хотелось устроить на это место Василенко. Группа членов совета, помню, — я, Морозов и ещё двое-трое, предложили кандидатуру Рахманинова, которого при баллотировке провалили и выбрали Василенко. Помню, с каким удовольствием Михаил Михайлович читал поданные записки, повторяя: «Василенко, Василенко...» Кашкин, являвшийся членом художественного совета консерватории, был оскорблён за Рахманинова.
Довольно скоро после этого дирекция Московского отделения Русского музыкального общества * решила пригласить Рахманинова дирижёром симфонических концертов, так как он пользовался в то время в Москве огромной популярностью. Маргарита Кирилловна Морозова и Сахновский — оба бывшие в то время членами дирекции — поехали к Рахманинову и просили меня, как друга Рахманинова, поехать с ними. Рахманинов принял нашу делегацию сухо и наотрез отказался от сделанного ему предложения. Свой отказ он мотивировал тем, что собирался всецело заняться творчеством и уехать для этого за границу, что он, как уже говорилось, вскоре и сделал. Я думаю, что в этом отказе немалую роль играла и затаённая обида на консерваторию.
В 1890–1900 годах во главе Дамского благотворительного тюремного комитета в Москве стояла некая княжна А. Ливен, богатая московская аристократка. Она устраивала ежегодно один или два концерта в пользу этого комитета. В них обычно участвовал Шаляпин, которому Рахманинов аккомпанировал, а мы с Рахманиновым играли на двух фортепиано. Эти концерты происходили несколько раз. Гениальное исполнение Шаляпина вместе с совершенно изумительным фортепианным сопровождением Рахманинова оставило у всех, кто бывал в этих концертах, незабываемое впечатление. Мы с Рахманиновым играли в этих концертах его Первую сюиту и ряд других крупных и мелких произведений для двух фортепиано: Сюиту Аренского, «Пляску смерти» Сен-Санса, Менуэт Бизе и другие. Иногда эти концерты устраивались с оркестром. В одном из таких концертов с участием оркестра Рахманинов должен был впервые играть по рукописи свой Второй концерт. Сочиняя Концерт, он быстро и легко написал вторую и третью части, но ему долго не давалась первая. Она была у него в нескольких вариантах, но он ни на одном не мог остановиться. В результате к дню назначенного концерта были готовы только вторая и третья части. Поэтому при первом исполнении Рахманинов играл только две части, которые сразу произвели огромное впечатление и на публику, и на музыкантов и имели исключительный успех. Вскоре после этого Рахманинов написал свою Сюиту для двух фортепиано op. 17 и посвятил мне, как своему частому партнёру в игре на двух фортепиано. В одном из музыкальных собраний, постоянно происходивших у меня в доме, Рахманинов хотел показать музыкантам свою новую Сюиту. Когда мы кончили репетицию, Рахманинов пошёл в прихожую, достал из кармана своего пальто свёрнутую трубкой рукопись и сказал:
— Я, наконец, написал первую часть Концерта, и мне хочется её с тобой попробовать.
Мы её сыграли; она на меня произвела сразу неотразимое впечатление, и я уговорил Рахманинова в этот же вечер сыграть собравшимся музыкантам не только намеченную к исполнению Сюиту, но и первую часть Концерта. Он согласился, и после Сюиты мы её сыграли.
Известно, что произведение искусства далеко не сразу получает, даже у наиболее квалифицированных знатоков, правильную оценку. При показе Рахманиновым первой части своего Второго концерта повторилось это нередкое явление.
Собравшиеся музыканты сразу высоко оценили превосходную Сюиту Рахманинова, а по отношению к первой части Концерта особых восторгов не проявили. По общему отзыву, она показалась уступающей второй и третьей частям Концерта. Я был при особом мнении и сразу высоко оценил эту часть. И действительно, если в этом прекрасном сочинении отмечать самую лучшую часть, то, конечно, придётся назвать первую. Вскоре Рахманинов публично сыграл весь Концерт, но большинство, несмотря на его гениальное исполнение, осталось при том же мнении, в том числе и Зилоти тоже нашёл, что первая часть слабее других.
После Концерта op. 18 и Сюиты op. 17 Рахманинов вскоре написал превосходную Виолончельную сонату. Он также в одном из устраиваемых Дамским благотворительным тюремным комитетом концертов сыграл её впервые с А. А. Брандуковым, которому эта Соната посвящена.
После фиаско Первой симфонии Рахманинов начал свою деятельность в качестве дирижёра. Его пригласил Мамонтов вторым дирижёром в свою оперу. Спектакли оперы Мамонтова происходили в театре Солодовникова (там, где находился филиал Большого театра). Спектакли эти сыграли очень большую роль в художественной жизни Москвы.
Мамонтов был своеобразной фигурой. Это был крупный финансовый делец, строитель железных дорог, между прочим, железной дороги Москва — Архангельск, талантливый человек, сам любитель-скульптор, в имении которого Абрамцево, когда-то принадлежавшем Аксакову, собирались художники и музыканты. Там написал некоторые свои шедевры молодой Серов, в частности знаменитый портрет девочки с персиками. Там же писали и Репин, и ряд других художников. Мамонтов услыхал в Петербурге и привлёк в свой театр Шаляпина.
Шаляпин, как известно, начал свою карьеру в качестве хориста в оперетте в Тифлисе *. Потом на него обратили внимание, и он был приглашён в Мариинский театр. Но там его не оценили. Он спел Руслана. Оттого ли, что он был начинающий певец, или по какой-то другой причине, он спел его неудачно, и, как он сам мне рассказывал, эта неудача произвела на него настолько удручающее впечатление, что он с тех пор никогда за эту партию не брался. В опере «Руслан и Людмила» он впоследствии несколько раз пел партию Фарлафа. После этой неудачи в Мариинском театре видных ролей ему не давали; вознаграждение он получал небольшое и заметной роли в театре не играл. Мамонтов с его чутьём, увидав Шаляпина на сцене и услыхав его пение, сразу понял, с каким замечательным самородком он имеет дело; он пригласил его к себе в оперу в Москву, заплатив за него неустойку дирекции Мариинского театра. В опере Мамонтова началась блестящая артистическая карьера Шаляпина, здесь он создал ряд лучших своих ролей — Ивана Грозного в «Псковитянке», Бориса Годунова (причём он несколько раз пел в одном спектакле Годунова и Варлаама) и многие другие замечательные образы. Впоследствии, как известно, Шаляпин перешёл на сцену московского Большого театра, а Мамонтова постиг крах; он разорился, попал под суд за какие-то якобы злоупотребления в своих финансовых операциях. По суду он был оправдан, но его роль мецената вместе с оскудением материальных средств кончилась, и он скромно закончил свои дни.
Так вот, в эту свою оперу вторым дирижёром Мамонтов пригласил Рахманинова. Театр Солодовникова как раз в это время сгорел *. После пожара опера Мамонтова до ремонта помещения временно находилась в так называемом (по имени державшего там антрепризу актёра) театре «Парадиз» (на Большой Никитской), который после Октябрьской революции одно время назывался Театром революции. Театр «Парадиз» по своим размерам и акустике мало подходил для оперных спектаклей. Там состоялось первое выступление Рахманинова в качестве дирижёра Русской частной оперы. Положение Рахманинова было тяжёлое. Он не имел ещё как дирижёр никакого имени и авторитета, и оркестровые музыканты, как водится, приняли его в штыки. Рахманинов при своей сильной волевой натуре довольно быстро сумел взять оркестр в руки, но первое время ему было тяжело. Он мне рассказывал, что когда он (кажется, это была открытая генеральная репетиция) начал играть вступление, не помню к какой опере, то услышал, что фаготист вместо своей партии начал играть какую-то чепуху, воспользовавшись тем, что исполнение было публичное и оркестр нельзя было остановить. Однако такого рода поступки в отношении к молодому дирижёру оркестранты должны были скоро прекратить. Во-первых, они почувствовали, с каким талантливым дирижёром имеют дело, и прониклись к нему артистическим уважением, а во-вторых, Рахманинов проявил большую твёрдость и не останавливался перед тем, чтобы за такого рода поступки музыкантов штрафовать, и, таким образом, ему довольно быстро удалось водворить в оркестре дисциплину. Всё же эта работа в частном театре не была для него особенно интересной, так как служившие там дирижёры совсем не склонны были делить свои обязанности с молодым начинающим товарищем.
Выдающееся дирижёрское дарование Рахманинова должно было обратить на себя внимание, и уже в 1904 году он был приглашён дирижёром в Большой театр. Там Рахманинов прежде всего произвёл маленькую революцию. До тех пор в наших оперных театрах дирижёр сидел перед самой суфлёрской будкой; он был хорошо виден певцам, но оркестр помещался сзади него. Между тем в больших оперных театрах Европы и, Америки дирижёр давно уже помещался так, чтобы оркестр был перед ним. Рахманинов, придя в Большой театр, сразу же так и сделал. Это вызвало резкие нападки певцов, которые объявили, что они не видят палки и не могут так петь. Дирижёры, в том числе и Альтани, тоже протестовали, но Рахманинов проявил настойчивость. Певцы очень быстро, однако, привыкли к новому местонахождению дирижёра. Контакт между дирижёром и оркестром делается, разумеется, при этом более живым.
Первой оперой, которой Рахманинов дирижировал в Большом театре, была опера «Русалка» А. С. Даргомыжского. Успех Рахманинова-дирижёра в Большом театре был совершенно исключительным; те два сезона, когда он там дирижировал и постоянно пели Шаляпин, Нежданова и ряд других выдающихся певцов, можно назвать золотым веком Большого театра. Впечатление от постановок опер под управлением Рахманинова было незабываемым.
Рахманинов создал в то время две одноактные оперы: одну на текст пушкинского «Скупого рыцаря» и другую — «Франческа да Римини» — на либретто Модеста Чайковского по драматическому эпизоду пятой песни «Ада» из «Божественной комедии» Алигиери Данте. Ещё работая над ними, он предполагал, что Шаляпин будет петь партию Скупого в «Скупом рыцаре» и партию Ланчотто Малатесты в опере «Франческа да Римини». Закончив оперы, он пригласил к себе Шаляпина, чтобы ему их показать. Мы были втроём: Рахманинов, Шаляпин и я.
Шаляпин изумительно читал ноты с листа. Этот гениальный артист был ленив и не любил учить новые роли и новые вещи камерного репертуара. Помню, однажды он заинтересовался романсами Метнера. Я при этом не был, но Метнер мне сам рассказывал, что, когда он показывал Шаляпину свои вещи (очень трудные), Шаляпин так удивительно пел их с листа, что он мог только мечтать, чтобы его вещи могли быть так исполнены в концерте. Несмотря на то, однако, что Шаляпину песни Метнера очень понравились, он их не выучил и публично не пел.
Когда Рахманинов показывал нам свои две оперы, Шаляпин пел партию Скупого и партию Ланчотто Малатесты и произвёл на нас огромное впечатление, несмотря на то, что пел с листа. Тем не менее, он поленился выучить Скупого; партия эта чем-то не давалась ему, и он отказался выступить в этих операх. Этот отказ был поводом к ссоре между Рахманиновым и Шаляпиным, которая продолжалась много лет. При первом исполнении партии Скупого в «Скупом рыцаре», так же как и партию Малатесты в «Франческе да Римини», пел Бакланов.
Дирижёрство Рахманинова в Большом театре продолжалось два сезона, но затем он решил всецело отдаться творческой работе и ушёл из Большого театра, тем более что дирижирование всегда его очень утомляло физически. В 1906 году, как уже говорилось, он уехал за границу и поселился в Дрездене, где прожил до весны 1909 года. Из крупных сочинений им в Дрездене были написаны Вторая симфония op. 27, Первая фортепианная соната op. 28 и симфоническая поэма «Остров мёртвых». Когда осенью 1906 года я был приглашён за границу для участия с Кусевицким в его концертах в Берлине и Лейпциге, мы с женой съездили и в Дрезден, для того чтобы посмотреть тамошнюю знаменитую картинную галерею и встретиться с Рахманиновым. Они жили в отдалённой части Дрездена, в доме, называвшемся Гартен-вилла, в особняке, который помещался внутри двора и сада. Он был небольшой и очень уютный. Мы там провели с женой несколько очень приятных часов в тёплой атмосфере семьи Рахманиновых. В Дрездене мы остановились всего один день, поэтому свидание с Рахманиновыми было непродолжительным.
В 1909 году Рахманинов с женой и двумя дочерьми — Ириной и Татьяной — вернулся в Москву в свою квартиру на Страстном бульваре, где этажом ниже жила семья его тестя Сатина. По возвращении на родину Рахманинов, пользовавшийся тогда уже большой известностью, стал довольно много выступать как пианист в Москве и других русских городах. Концерты его всегда сопровождались выдающимся успехом и давали ему хорошие заработки. Московское филармоническое общество пригласило Рахманинова для дирижирования симфоническими концертами, которых бывало десять в сезоне. Рахманинов был дирижёром симфонических концертов Филармонического общества один или два сезона. Как я уже говорил, Рахманинов привёз с собой из-за границы две новые партитуры: Вторую симфонию и симфоническую поэму «Остров мёртвых». В России в 1909 году Рахманинов создал Третий фортепианный концерт op. 30, который впервые я услыхал у нашего общего приятеля В. Р. Вильшау в его маленькой квартире на Первой Мещанской.
В апреле 1910 года Концерт был исполнен в одном из симфонических собраний Московского филармонического общества. Брандуков в эти годы выступал в качестве одного из дирижёров симфонических собраний Московского филармонического общества. Однажды Рахманинов под его управлением играл свой Второй концерт; сопровождение это было крайне неудачно, так как, несмотря на то, что А. Брандуков был отличным музыкантом и превосходным виолончелистом, он всё же не имел абсолютно никаких дирижёрских способностей и опыта. Рахманинов был в дружеских отношениях с Брандуковым и всё же, помня своё выступление с последним, категорически заявил ему, что Третий фортепианный концерт он играть не станет, если дирижировать будет Брандуков. Экстренно был приглашён в качестве дирижёра виолончелист Е. Е. Плотников, который в то время служил дирижёром в частной опере Зимина. Несмотря на то, что аккомпанемент Третьего концерта очень труден и сочинение это было ему неизвестно (Плотников должен был приготовиться к исполнению в два-три дня), он хорошо справился со своей задачей и проаккомпанировал совершенно удовлетворительно. Разумеется, это исполнение ни в какой мере нельзя сравнивать с последующими выступлениями Рахманинова с Третьим концертом под управлением Кусевицкого, тем не менее аккомпанемент был проведён настолько неплохо, что уже при первом исполнении этот Концерт имел выдающийся успех.
В августе — сентябре 1910 года в Ивановке Рахманиновым была написана серия Прелюдий op. 32. Прелюдии G-dur и gis-moll, по-видимому ещё не записанные, были исполнены им на бис в апреле 1910 года, когда впервые в Москве в концерте Московского филармонического общества прозвучал его Третий концерт.
Летом 1913 года в Ивановке Рахманинов закончил свою поэму «Колокола» на текст Эдгара По в переводе Бальмонта. Поэма эта впервые исполнялась в одном из концертов Зилоти в Петербурге. Сочинение это я очень хорошо знал, так как, по рекомендации Рахманинова, Гутхейль заказал мне сделать его фортепианное переложение. Исполнением поэмы я крайне интересовался и ко дню концерта поехал в Петербург. Дирижировал сам Рахманинов. В исполнении участвовали: оркестр и хор Мариинского театра, солисты Е. И. Попова, А. Д. Александрович и П. З. Андреев. Петербургское исполнение было очень хорошим, и поэма имела выдающийся успех; даже петербургские музыканты, относившиеся к творчеству Рахманинова обычно крайне недоброжелательно, тут недоуменно пожимали плечами и со снисходительным удивлением говорили, что сочинение хорошее. После исполнения поэмы собрались у Зилоти, который жил тогда в превосходной квартире на Крюковом канале.
Вскоре «Колокола» были исполнены и в Москве с чрезвычайно большим успехом. Здесь приняли участие солисты Е. А. Степанова, А. В. Богданович и Ф. В. Павловский.
Рахманинов-пианист не может быть назван иначе, как гениальным. Вследствие того, что в молодые годы Рахманинов отдавал главное своё время композиции, он не занимался много на фортепиано, хотя любил фортепианную игру, любил даже играть упражнения, причём обычно играл весьма распространённые упражнения Ганона. У него были изумительные руки — большие, сильные, с длинными пальцами и в то же время необыкновенно эластичные и мягкие. Руки его были так велики, что он довольно свободно мог играть двойные терции в двух октавах одной рукой. Его безграничная, несравненная виртуозность тем не менее не являлась главным в его исполнении. Его пианизм отличался необычно яркой, своеобразной индивидуальностью, которой чрезвычайно трудно подражать. Рахманинов не любил в своём исполнении полутонов. У него был здоровый и полный звук в piano, безграничная мощь в forte, никогда не переходившая в грубость. Рахманинова отличали необычайной яркости и силы темперамент и какая-то суровость исполнительского облика. Ритм его был совершенно исключительный; нарастания динамики и ритма ни у одного исполнителя не производили такого неотразимого впечатления, как у Рахманинова.
Не менее гениальным исполнителем был Рахманинов как дирижёр, но, странным образом, индивидуальность Рахманинова-дирижёра была несколько иной, чем как пианиста. Исполнение Рахманинова-пианиста отличалось большой ритмической свободой. Он нередко применял rubato, казавшееся иногда несколько парадоксальным и совершенно не поддающимся подражанию. С его исполнением того или иного произведения, особенно когда он играл не свои вещи, кое-где можно было не согласиться, так как слишком ярка была печать его личности, особенно сказывавшаяся в ритмической свободе исполнения. Но оно властно покоряло слушателя и не давало возможности критически к нему относиться. Рахманинов-дирижёр был в смысле ритмическом гораздо строже и сдержанней. Его дирижёрское исполнение отличалось той же силой темперамента и той же силой воздействия на слушателя, но оно было гораздо строже и проще, чем исполнение Рахманинова-пианиста. Насколько жест Никиша был красив и театрален, настолько жест Рахманинова был скуп, я бы даже сказал — примитивен, как будто Рахманинов просто отсчитывал такт, а между тем его власть над оркестром и слушателями была совершенно неотразимой. Исполнение таких произведений, как Симфония g-moll Моцарта, «Франческа да Римини» Чайковского, Первая симфония Скрябина, Вторая симфония самого Рахманинова и многое другое, оставило совершенно незабываемое впечатление. Так же несравненно было его исполнение и как оперного дирижёра. Оперы, которые мне приходилось слышать под управлением Рахманинова, никогда больше не были исполнены так, чтобы можно было их исполнение сравнить с рахманиновским. Как я уже говорил, Рахманинов дирижировать не любил; физически это утомляло его, и в последние годы, живя за границей, Рахманинов как дирижёр выступал сравнительно редко, кажется, только со своими новыми произведениями.
Рахманинов как человек производил двойственное впечатление. На людей, мало его знавших, ему далёких, он производил впечатление сурового, несколько сухого, пожалуй, высокомерного человека. Между тем эта сдержанная суровость по отношению к людям в значительной степени была следствием застенчивости его натуры. С теми людьми, которые были Рахманинову близки, которых он любил, он был исключительно обаятелен.
Не получив систематического общего образования, Рахманинов тем не менее был очень начитанным, развитым человеком, хорошо знал французский, немецкий, а впоследствии — за границей — и английский язык и был от природы своеобразно умён, имел обо всём своё определённое оригинальное суждение. Он был трогательным семьянином, несколько старозаветного склада. В семье — жена, сестра и все домашние — его обожали и ухаживали за ним. Сергей Васильевич очень любил обеих дочерей. Ложась спать, девочки приходили к отцу прощаться. Я не замечал в Сергее Васильевиче проявления религиозности, не слыхал, чтобы он ходил в церковь. Однако, прощаясь с детьми, он трогательно крестил их своей большой красивой рукой.
Несмотря на высокий рост и сильное как будто сложение, Рахманинов физически был не очень крепок. У него часто болела спина; он отличался некоторой мнительностью и, когда плохо чувствовал себя физически, впадал в мрачную меланхолию. Он часто сомневался в своих силах, испытывал разочарование от композиторской работы, которая была для него дороже всего на свете. В периоды тяжёлых сомнений тёплая семейная атмосфера, которой он был окружён, очень облегчала его жизнь.
Мы были близки с Рахманиновым. Он любил бывать у меня, любил моих сестёр, а впоследствии, когда я женился, очень тепло относился к моей жене. Его приход ко мне был всегда для меня и моих близких большой радостью и вносил атмосферу естественной сердечности и простоты. Большую часть вечера Рахманинов обыкновенно проводил за роялем. Он любил сидеть за инструментом; разговаривая, вспоминал то или другое музыкальное произведение и тут же его играл. Знал и играл он необычайно много и играл всё с исключительным совершенством. Эти вечера доставляли несравненное наслаждение.
Любил Рахманинов сыграть несколько робберов в винт. То у него, то у меня мы иногда собирались и играли три-четыре роббера. Играл он виртуозно и очень весело. Во время игры не происходило резких споров, как это часто бывает среди играющих; к тем или другим неудачам относились весело, и эти два — два с половиной часа за игрой проходили чрезвычайно приятно.
В семье Рахманинова было уютно, был хороший домашний стол. Помню, однажды по какому-то поводу в день семейного праздника собралось много народа; пришёл Шаляпин и заявил, что он угостит нас макаронами по-итальянски. Действительно, каким-то очень сложным способом он приготовил необычайно вкусное блюдо, обнаружив неожиданно незаурядные способности повара.
У Рахманинова, как и у всех больших людей, были черты детскости. Он любил всякие вещицы типа игрушек: какой-нибудь необыкновенный карандаш, машинку для скрепления бумаги и т. п. Помню, кто-то подарил ему пылесос, он демонстрировал отличные качества этого аппарата всем друзьям и радовался как ребёнок.
Обладая в то время уже хорошим заработком, Рахманинов один из первых частных людей в Москве, не из круга богачей, приобрёл автомобиль и сделался в очень короткий срок виртуозным шофёром.
Помню, когда в Москве на Ходынке впервые демонстрировались воздушные петли приехавшего французского лётчика Пегу, Рахманинов пригласил меня с женой поехать вместе с ним смотреть на эти полёты. Мы поехали в машине Рахманинова — он, его жена Наталья Александровна и я с женой. Сергей Васильевич демонстрировал нам свою шофёрскую виртуозность.
У Сатиных было в Тамбовской губернии родовое имение Ивановка, которым вся семья дорожила и чрезвычайно его любила. Мне, к сожалению, не пришлось там быть; мы с женой несколько раз уславливались поехать погостить в Ивановку, и каждый раз по тем или иным причинам это не могло состояться.
А. Ф. Гёдике один раз был там. Рахманинов как раз в это время написал «Колокола». Вместе с ним Рахманинов показывал тогда Александру Фёдоровичу один акт своей неоконченной оперы «Монна Ванна».
Имение Сатиных было обременено большими долгами, трижды заложено и перезаложено и, в конце концов, должно было быть продано с молотка, что для семьи было бы тяжёлым ударом. Рахманинов решил спасти имение. Он с общего согласия взял его вместе с долгами на себя. В течение ряда лет, отказывая себе во многом, он почти все заработки, которые в то время были уже довольно большими, употреблял на то, чтобы выплачивать долги, лежавшие на имении. Ему удалось, наконец, имение очистить от долгов и привести в довольно благоустроенное состояние, чем он очень гордился, наивно воображая себя неплохим сельским хозяином, каким он, конечно, не был. Летом Рахманинов брал в деревню свой автомобиль и там на просторе проявлял свои шофёрские качества.
Вскоре после Октябрьской революции, в конце 1917 года, Рахманинов, получив концертное предложение в Швецию и разрешение на выезд, уехал туда с семьёй и больше на родину не вернулся.
В течение целых десяти лет Рахманинов занимался главным образом широкой концертной деятельностью как пианист, играя наряду со своими и чужие произведения, и завоевал себе положение первого пианиста в мире, благодаря чему сделался довольно богат. Как композитор он не имел на Западе большого успеха, так как там в это время увлекались главным образом модернистскими течениями, а творчество Рахманинова, продолжавшего реалистическую линию Чайковского, от этих течений стояло очень далеко. Музыка его, всегда доходящая до широкого слушателя, у критики современного Запада в подавляющем большинстве сочувственного отклика почти не находила. Это и, что ещё важнее, отрыв от родной почвы вызвали на сей раз самый длительный в жизни Рахманинова творческий перерыв. Он лет десять после отъезда с родины почти ничего, кроме нескольких транскрипций, не написал. Он очень тяжело переживал свой отрыв от родины. На меня произвёл сильное впечатление следующий рассказ московского музыканта, дирижёра еврейского театра Л. М. Пульвера. Московский еврейский театр ездил в двадцатых годах за границу и был в Париже. Там Пульвер вошёл как-то в музыкальный магазин, стал рассматривать ноты на прилавке и вдруг заметил, что рядом с ним стоит Рахманинов. Рахманинов его узнал; они поздоровались, и Рахманинов начал его расспрашивать о Москве и московских делах, но после нескольких слов зарыдал и, не простившись с Пульвером, выбежал из магазина. Обычно Рахманинов не был особенно экспансивен в проявлении своих чувств; из этого можно заключить, до какой степени болезненно он ощущал отрыв от родины.
В последующие годы Рахманинов опять творчески возродился и написал целый ряд превосходных произведений: фортепианные Вариации на тему Корелли, Четвёртый фортепианный концерт, «Три русские песни», Рапсодию на тему Паганини, замечательную Третью симфонию и свою лебединую песню исключительной силы и трагической глубины — «Симфонические танцы» для оркестра.
Смерть Рахманинова, наступившая за несколько дней до его семидесятилетия, которое у нас хотели широко отпраздновать, — результат молниеносно развившегося рака.
Многолетняя близость, дружба с Рахманиновым — одно из лучших воспоминаний моей жизни. Я всегда надеялся встретиться ещё с ним в жизни. Его смерть тяжело меня поразила.
Музыкальное дарование Рахманинова нельзя назвать иначе, как феноменальным. Слух его и память были поистине сказочны. Я приведу несколько примеров проявления этой феноменальной одарённости.
Когда мы вместе с Рахманиновым учились у Зилоти, последний однажды на очередном уроке (в среду) задал Рахманинову известные Вариации и фугу Брамса на тему Генделя — сочинение трудное и очень длинное. На следующем уроке на той же неделе (в субботу) Рахманинов сыграл эти Вариации с совершенной артистической законченностью.
Однажды мы с моим другом Г. А. Алчевским зашли к Рахманинову с урока М. М. Ипполитова-Иванова. Рахманинов заинтересовался тем, что мы сочиняем. У меня с собой никакой интересной работы не было, а у Алчевского была только что им в эскизах законченная первая часть Симфонии. Он её показал Рахманинову, который её проиграл и отнёсся к ней с большим одобрением. После этого нашего визита к Рахманинову прошло довольно много времени, не менее года или полутора лет. Как-то на одном из музыкальных вечеров, которые происходили у меня, Рахманинов встретился с Алчевским. Рахманинов вспомнил о Симфонии Алчевского и спросил, закончил ли он её и какова её судьба. Алчевский, который все свои начинания бросал на полдороге, сказал ему, что Симфонию свою не закончил и что существует только одна первая часть, которую Рахманинов уже видел. Рахманинов сказал:
— Это очень жаль, мне тогда эта Симфония очень понравилась.
Он сел за рояль и по памяти сыграл почти всю экспозицию этого довольно сложного произведения.
В другой раз, когда Рахманинов ездил за чем-то в Петербург, там исполнялась впервые в одном из беляевских русских симфонических концертов Балетная сюита Глазунова. Рахманинов прослушал её всего два раза: на репетиции и в концерте. Сочинение это очень Рахманинову понравилось. Когда он вернулся в Москву и был опять у меня на одном из моих музыкальных вечеров, то не только припомнил её темы или отдельные эпизоды, но почти целиком играл эту сюиту, с виртуозной законченностью, как фортепианную пьесу, которая была им в совершенстве выучена.
Эта способность Рахманинова запечатлевать в памяти всю ткань музыкального произведения и играть его с пианистическим совершенством поистине поразительна. Музыкальной памятью подобного рода обладал также знаменитый пианист Иосиф Гофман. В Москве в один из приездов Гофмана тогда ещё юный Н. К. Метнер сыграл при нём свою Es-dur’ную прелюдию, отличающуюся довольно значительной сложностью ткани. Спустя несколько месяцев мой друг Т. Х. Бубек, будучи в Берлине, посетил Гофмана, с которым он был хорошо знаком по семье своей жены — Е. Ф. Фульды. Гофман вспомнил о Прелюдии Метнера, которая ему очень понравилась, и сыграл её Бубеку наизусть.
Однажды Рахманинов мне сказал:
— Ты не можешь себе представить, какая замечательная память у Гофмана.
Оказывается, Гофман как-то, будучи в концерте Л. Годовского, услышал в его исполнении сделанное Годовским переложение одного из вальсов И. Штрауса. (Как известно, эти переложения Годовского отличаются чрезвычайной изысканностью фактуры). И вот, по словам Рахманинова, когда он был у Гофмана, с которым, кстати сказать, находился в близких, дружеских отношениях, то Гофман, сказав Рахманинову, что ему понравилась транскрипция Годовского, сыграл ряд отрывков из этой обработки. Рахманинов рассказывал об этом, сидя за роялем, и не заметил того, что сам тут же стал эти отрывки играть, запомнив их в исполнении Гофмана.
О каком бы музыкальном произведении (фортепианном, симфоническом, оперном или другом) классика или современного автора ни заговорили, если Рахманинов когда-либо его слышал, а тем более, если оно ему понравилось, он играл его так, как будто это произведение было им выучено. Таких феноменальных способностей мне не случалось в жизни встречать больше ни у кого, и только приходилось читать нечто подобное о способностях В. Моцарта.
Мы с Алчевским как-то зашли к Рахманинову в период его творческой депрессии 1897–1899 годов. Несмотря на то, что Рахманинов очень тяжело переживал провал своей Первой симфонии, он всё-таки написал тогда ряд небольших произведений; с некоторыми из них он нас познакомил. Это были: Фугетта, не показавшаяся нам интересной, которую Рахманинов не опубликовал, затем отличный хор a cappella «Пантелей-целитель» на слова А. Толстого и чудесный, один из его лучших романсов — «Сирень», вошедший позднее в серию романсов op. 21.
Яркость и сила дарования Рахманинова, разумеется, обнаруживалась не только в поразительном свойстве его памяти, но и в его сочинениях, в его несравненном и незабываемом исполнительском искусстве и как пианиста, и как дирижёра.
Консерваторский курс Рахманинов прошёл с феноменальной лёгкостью. Рахманинов и Скрябин одновременно учились в классе композиции, но Скрябин, обладавший замечательным композиторским дарованием, таких разносторонних музыкальных способностей, как Рахманинов, не имел. Оба они с ранних лет начали сочинять и сочиняли с большим увлечением, и потому несколько суховатая работа, которую требовал от своих учеников Танеев в классе контрапункта, их мало привлекала. Они сочиняли вместо этого то, что им хотелось, а те задачи, которые давал им Танеев, выполняли неохотно и часто просто не ходили к нему на уроки. Танеев очень этим огорчался, жаловался на Рахманинова Зилоти, пытался приглашать Скрябина и Рахманинова работать к себе домой, но всё это мало помогало. Когда подошло время экзамена, то Скрябин в результате почти ничего не смог написать, и его с трудом, только во внимание к его талантливости, перевели в класс фуги. Рахманинов же написал превосходный Мотет, который на весеннем акте был исполнен хором, и получил за эту свою работу высшую отметку — 5 с крестом. Нечто подобное случилось и на следующий год в классе фуги.
Аренский был превосходным музыкантом, но как педагог не отличался особым призванием и, разумеется, ни в какой степени не мог сравниваться с Танеевым. И Скрябин, и Рахманинов оба в классе фуги ленились и ничего не делали. Перед самым весенним экзаменом Аренский заболел; и Рахманинов говорил мне, что это его спасло, так как на последних двух уроках вместо больного Аренского с ними занялся Танеев. Увидав, что они ничего не знают, Танеев за эти два урока сумел объяснить им главные принципы построения фуги. На экзамене давалась тема, на которую нужно было написать фугу в три дня. Помню, когда я кончал класс фуги, мы должны были написать тройную фугу. Не знаю, какая фуга была задана в тот год, когда Рахманинов учился, но он рассказал мне, что им дали довольно замысловатую тему, на которую трудно было найти правильный ответ. Все державшие этот экзамен: Скрябин, Рахманинов, Никита Морозов и Лев Конюс — не знали, как выйти из положения. Рахманинов рассказал мне, что когда он, получив задание, вышел из консерватории, впереди него шли Танеев с Сафоновым и о чём-то говорили. Очевидно, Танеев ранее показал Сафонову правильный ответ фуги; Сафонов среди разговора с Танеевым вдруг насвистал тему фуги и ответ. Рахманинов, подслушав это насвистывание, узнал, какой должен быть ответ. Фугу он написал блестяще, и за неё также получил 5 с крестом. Скрябин же написать фугу не смог; ему задали на лето написать вместо этого шесть фуг. Осенью он их кое-как представил; говорили, однако, что он их написал не сам. Кстати, много говорили о том, что в классе свободного сочинения Аренский якобы не оценил дарования Скрябина, вследствие чего они поссорились. (Скрябин ушёл из класса сочинения и окончил консерваторию только с дипломом пианиста.) Это утверждение неверно. Аренский, конечно, ценил дарование Скрябина, но он предъявлял к нему законное требование, чтобы он писал не только фортепианные сочинения, но также произведения оркестровые, вокальные, инструментальные и т. д. Скрябин, который в то время ничего, кроме как для фортепиано, писать не хотел (он к оркестру пришёл уже значительно позже), отказался выполнять эти требования учебного плана, и так как Аренский не мог на этом не настаивать, то Скрябин предпочёл бросить занятия в классе сочинения и окончить консерваторию только по классу фортепиано.
Рахманинов перешёл в 1891 году в класс свободного сочинения, курс которого продолжался два года; однако он был уже настолько законченным композитором, что двухлетнее пребывание в классе сочинения оказалось для него излишним, и он этот курс прошёл в один год, создав в очень быстрый срок свою выпускную экзаменационную работу, одноактную оперу «Алеко», текст которой, по поэме А. С. Пушкина «Цыганы», составил В. И. Немирович-Данченко.
Между прочим, ещё в классе сочинения, когда Аренский предложил написать какое-нибудь произведение небольшой формы, Рахманинов как классную работу создал Музыкальный момент e-moll — превосходную вещь, ставшую вскоре очень известной пьесой.
Рахманинов, ещё учась в консерватории, играл на фортепиано с изумительным совершенством. В ученических концертах я помню три его выступления: в год моего поступления в консерваторию, 16 ноября 1889 года, в юбилейном концерте в честь пятидесятилетия артистической деятельности Антона Рубинштейна он играл вместе с Максимовым в четыре руки три номера из «Костюмированного бала» Антона Рубинштейна; впоследствии он дважды играл в ученических концертах с оркестром — один раз (24 февраля 1891 года) первую часть Концерта d-moll А. Рубинштейна и в другой раз (17 марта 1892 года) первую часть своего, тогда только что написанного, Первого фортепианного концерта.
В год, когда Рахманинов должен был перейти с восьмого курса на девятый, случился конфликт между Сафоновым и Зилоти, в результате которого Зилоти ушёл из Московской консерватории. На переходном экзамене, я помню, Рахманинова спросили первую часть бетховенской сонаты «Аппассионата» и первую часть Сонаты b-moll Шопена. Когда выяснилось, что Зилоти уходит из консерватории, Зверев предложил на художественном совете ввиду исключительного дарования и исполнительской законченности Рахманинова, не переводя его на девятый курс, считать окончившим полный курс консерватории по фортепиано, что советом консерватории было единогласно принято.
Таким образом, Рахманинов после одного года обучения в классе свободного сочинения и после окончания по классу фортепиано только восьми курсов консерватории был признан окончившим полный курс по обеим специальностям, и ему присуждена была большая золотая медаль.
Несмотря на исключительную одарённость Рахманинова, Сафонов не любил его и относился явно недоброжелательно и к нему, и к его сочинениям. Когда Рахманинов как пианист и композитор был в Москве уже очень популярен, он и тогда упорно не приглашал его к участию в симфонических концертах.
В годы учения в консерватории и после окончания её Рахманинов как пианист исполнял произведения различных композиторов и неоднократно выступал с ними публично.
Из своих неизданных сочинений он играл 17 октября 1891 года вместе с И. Левиным «Русскую рапсодию». Кроме того, в 1892 году им было исполнено вместе с Д. Крейном и А. Брандуковым Элегическое трио (без опуса), также оставшееся при жизни Рахманинова неопубликованным. Это Трио (одночастное) сравнительно недавно найдено. Оно было мною совместно с Д. Цыгановым и С. Ширинским исполнено 19 октября 1945 года.
Очень скоро, всецело отдавшись творчеству, Рахманинов перестал публично играть что-либо, кроме своих сочинений. Мы часто с ним встречались в домашней обстановке, и обычно при этих встречах Рахманинов сидел за фортепиано и играл. Мне случалось здесь слышать от него весьма многое, помимо его сочинений. Особенно я запомнил, как однажды он сыграл мне ряд номеров из «Крейслерианы» Шумана. После смерти Скрябина Рахманинов решил дать концерты в память Скрябина. Он сыграл несколько раз с оркестром его Фортепианный концерт и, кроме того, Klavierabend, включив в него ряд крупных и мелких сочинений Скрябина. Особенно любопытно, что он играл Пятую сонату Скрябина, уже в значительной степени близкую к поздним произведениям Скрябина, к которым, вообще говоря, Рахманинов не относился с большим сочувствием.
Помню, за три-четыре дня до первого концерта из сочинений Скрябина Рахманинов был у меня, сказал, что намеченная программа кажется ему немножко короткой, и просил меня посоветовать ему какое-нибудь сочинение, которое можно было бы сыграть. Я спросил, знает ли он Фантазию Скрябина? Он сказал, что не знает. Тогда я достал ноты и показал ему. Рахманинов проиграл её. Фантазия — одно из чрезвычайно трудных сочинений Скрябина и довольно длинное — ему очень понравилась, и он решил сыграть её в своём концерте, что и сделал через три-четыре дня.
Очевидно, войдя во вкус исполнения не только своих фортепианных произведений, Рахманинов решил в одном из симфонических концертов Кусевицкого сыграть Концерт Es-dur Листа *. За день или за два до концерта он пришёл ко мне вместе с Кусевицким (у него дома в то время был только один рояль), и мы проиграли Концерт. Рахманинов волновался, так как не привык играть публично чужие сочинения, и для того чтобы успокоиться, решил в первом отделении концерта сыграть первую часть своего Третьего концерта, который он много раз играл с Кусевицким, а во втором отделении — Концерт Листа.
После того как мы проиграли Концерт Листа (у меня при этом был и Алчевский), Рахманинов стал советоваться о том, что бы ему сыграть на бис. Какую бы вещь мы ни называли, он сейчас же её играл так, как будто специально к этому готовился. Мы называли пьесу: «Кампанеллу», рапсодии, этюды. Этюд «Хоровод гномов» он как раз не знал: он проиграл его по нотам и решил сыграть это сочинение на бис; действительно, он в концерте сыграл его и Двенадцатую рапсодию с исключительным, только ему свойственным совершенством. Концерт Листа он сыграл в этот вечер феноменально, а свой Третий концерт на сей раз играл необычайно бесцветно, так как, по-видимому, весь был поглощён мыслью о предстоящем исполнении Концерта Листа.
В это время уже началась Первая мировая война, и Рахманинов решил дать концерт в пользу жертв войны. Концерт этот состоялся в Большом театре. Рахманинов сыграл три концерта: Концерт b-moll Чайковского, свой Концерт c-moll и Концерт Es-dur Листа. Дирижировал Э. Купер.
Известно, что Рахманинов ряд лет жил в семье своей тётки В. А. Сатиной и в 1902 году женился на одной из её дочерей, Наталье Александровне. После женитьбы Рахманинов поселился в небольшой квартире на Воздвиженке.
В то время Сергей Васильевич жил очень скромно, и средства его были весьма ограниченны. Он получал от Гутхейля вознаграждение за свои произведения. Плата за концерты в то время получалась ещё редко, и для того чтобы несколько поддержать материальное положение семьи, Рахманинов принял должность музыкального инспектора в Екатерининском и Елизаветинском институтах. Работа эта отнимала немного времени; вознаграждение было весьма скромное: он получал и в том, и в другом институте по пятидесяти рублей в месяц. Затем, несмотря на свою резко выраженную нелюбовь к педагогической работе, он вынужден был давать частные уроки фортепианной игры (по одному уроку каждый день), причём брал за урок десять рублей. Весь этот сравнительно скромный заработок обеспечивал ему с семьёй возможность жить. Постепенно Рахманинов, выступая как пианист со своими сочинениями, стал иметь всё больший успех и от частных уроков уже отказался. Его материальное положение начало делаться всё более прочным и в конце концов хорошо обеспеченным.
В женских институтах в те времена довольно большую роль играло и носило серьёзный характер преподавание музыки. В значительной степени это происходило оттого, что все лучшие молодые музыканты сейчас же по окончании консерватории поступали в тот или иной институт преподавателями музыки, так как педагоги, по существовавшим тогда законам, освобождались от военной службы. Я хорошо знал постановку музыкального дела в трёх институтах: Николаевском, где я преподавал в течение многих лет, в Екатерининском и Елизаветинском. В Екатерининском я преподавал несколько лет, а Елизаветинском — год или два.
К работе в Екатерининском институте меня привлёк Скрябин, который был там в то время музыкальным инспектором. После него музыкальным инспектором был приглашён Рахманинов; одновременно с этим Рахманинов сделался музыкальным инспектором Елизаветинского института. Екатерининский институт считался наиболее аристократическим из московских институтов. Там большей частью учились дети из богатых дворянских семей. Во главе института в то время в качестве начальницы стояла Ольга Степановна Краевская, умная, энергичная, но властная женщина.
Почётным опекуном Екатерининского института был Александр Александрович Пушкин — старший сын великого поэта. Это был кавалерийский генерал-лейтенант, довольно высокого роста, ходивший с жёлтыми генеральскими лампасами на панталонах и с сильно гремевшей саблей на портупее. В торжественных случаях в Екатерининском институте бывали музыкальные вечера, на которых он присутствовал. В антракте у начальницы подавали чай; к чаю приглашались и педагоги. Тут мне несколько раз приходилось видеть Пушкина. Лицом он был необычайно похож на своего отца. Каких-нибудь значительных или интересных слов он при мне не произносил, да, кажется, и не представлял собой ничего особенного, но его вид и внешнее сходство с отцом производили на меня сильное впечатление, и я, что называется, не мог от него глаз оторвать.
Елизаветинский институт был учебным заведением несколько иного типа. Там состав учащихся был менее аристократичен, чем в Екатерининском. Если не ошибаюсь, в Елизаветинском институте учились девочки и из состоятельных купеческих семей; во всяком случае, того несколько чопорного тона, который был в Екатерининском институте, в нём не было. Начальницей института была Ольга Анатольевна Талызина. Её мать (урождённая Арсеньева) чуть не сделалась невестой молодого Льва Толстого. Ольга Анатольевна была красивая женщина, ещё довольно молодая, но с рано и красиво поседевшими волосами. Она никогда не была замужем. Ольга Анатольевна несомненно была влюблена в Рахманинова и очень за ним ухаживала.
В Екатерининском институте я с Рахманиновым встречался только на вечерах и экзаменах; в Елизаветинский в те дни, когда я там занимался, как раз приезжал и Рахманинов в качестве инспектора, и мы с ним довольно часто ездили вместе домой. Я жил в Борисоглебском переулке на Поварской, а он — на Воздвиженке. Мы брали вместе извозчика, ехали через Кремль и обыкновенно останавливались возле Чудова монастыря, где в стене было сделано окошечко, через которое монах продавал чудесные просвирки. Они делались различных величин; мы покупали самые большие. Были они белые, чудесно пропечённые и необыкновенно вкусные.
В феврале 1903 года должен был праздноваться юбилей Екатерининского института. К юбилею института надо было сочинить кантату для хора с фортепиано. Одна из воспитанниц написала довольно слабые слова, и мне, по рекомендации Рахманинова, было поручено написать музыку к этой кантате. Кантата на юбилее исполнялась. В связи с юбилеем ожидались всякие награды, но в институте тогда разыгралась тяжёлая история: одна из воспитанниц утонула в пруду института, и никаких наград никто не получил.
В 1906 году Рахманинов уехал за границу и передал инспекторство в Екатерининском институте Владимиру Робертовичу Вильшау, а в Елизаветинском институте после него был инспектором Александр Фёдорович Гёдике. Я же после ухода Рахманинова из этих институтов тоже ушёл и оставался педагогом только в Николаевском институте.
В начале директорства Ипполитова-Иванова в консерваторию нужно было пригласить профессора специальной инструментовки. Ипполитову-Иванову хотелось устроить на это место Василенко. Группа членов совета, помню, — я, Морозов и ещё двое-трое, предложили кандидатуру Рахманинова, которого при баллотировке провалили и выбрали Василенко. Помню, с каким удовольствием Михаил Михайлович читал поданные записки, повторяя: «Василенко, Василенко...» Кашкин, являвшийся членом художественного совета консерватории, был оскорблён за Рахманинова.
Довольно скоро после этого дирекция Московского отделения Русского музыкального общества * решила пригласить Рахманинова дирижёром симфонических концертов, так как он пользовался в то время в Москве огромной популярностью. Маргарита Кирилловна Морозова и Сахновский — оба бывшие в то время членами дирекции — поехали к Рахманинову и просили меня, как друга Рахманинова, поехать с ними. Рахманинов принял нашу делегацию сухо и наотрез отказался от сделанного ему предложения. Свой отказ он мотивировал тем, что собирался всецело заняться творчеством и уехать для этого за границу, что он, как уже говорилось, вскоре и сделал. Я думаю, что в этом отказе немалую роль играла и затаённая обида на консерваторию.
В 1890–1900 годах во главе Дамского благотворительного тюремного комитета в Москве стояла некая княжна А. Ливен, богатая московская аристократка. Она устраивала ежегодно один или два концерта в пользу этого комитета. В них обычно участвовал Шаляпин, которому Рахманинов аккомпанировал, а мы с Рахманиновым играли на двух фортепиано. Эти концерты происходили несколько раз. Гениальное исполнение Шаляпина вместе с совершенно изумительным фортепианным сопровождением Рахманинова оставило у всех, кто бывал в этих концертах, незабываемое впечатление. Мы с Рахманиновым играли в этих концертах его Первую сюиту и ряд других крупных и мелких произведений для двух фортепиано: Сюиту Аренского, «Пляску смерти» Сен-Санса, Менуэт Бизе и другие. Иногда эти концерты устраивались с оркестром. В одном из таких концертов с участием оркестра Рахманинов должен был впервые играть по рукописи свой Второй концерт. Сочиняя Концерт, он быстро и легко написал вторую и третью части, но ему долго не давалась первая. Она была у него в нескольких вариантах, но он ни на одном не мог остановиться. В результате к дню назначенного концерта были готовы только вторая и третья части. Поэтому при первом исполнении Рахманинов играл только две части, которые сразу произвели огромное впечатление и на публику, и на музыкантов и имели исключительный успех. Вскоре после этого Рахманинов написал свою Сюиту для двух фортепиано op. 17 и посвятил мне, как своему частому партнёру в игре на двух фортепиано. В одном из музыкальных собраний, постоянно происходивших у меня в доме, Рахманинов хотел показать музыкантам свою новую Сюиту. Когда мы кончили репетицию, Рахманинов пошёл в прихожую, достал из кармана своего пальто свёрнутую трубкой рукопись и сказал:
— Я, наконец, написал первую часть Концерта, и мне хочется её с тобой попробовать.
Мы её сыграли; она на меня произвела сразу неотразимое впечатление, и я уговорил Рахманинова в этот же вечер сыграть собравшимся музыкантам не только намеченную к исполнению Сюиту, но и первую часть Концерта. Он согласился, и после Сюиты мы её сыграли.
Известно, что произведение искусства далеко не сразу получает, даже у наиболее квалифицированных знатоков, правильную оценку. При показе Рахманиновым первой части своего Второго концерта повторилось это нередкое явление.
Собравшиеся музыканты сразу высоко оценили превосходную Сюиту Рахманинова, а по отношению к первой части Концерта особых восторгов не проявили. По общему отзыву, она показалась уступающей второй и третьей частям Концерта. Я был при особом мнении и сразу высоко оценил эту часть. И действительно, если в этом прекрасном сочинении отмечать самую лучшую часть, то, конечно, придётся назвать первую. Вскоре Рахманинов публично сыграл весь Концерт, но большинство, несмотря на его гениальное исполнение, осталось при том же мнении, в том числе и Зилоти тоже нашёл, что первая часть слабее других.
После Концерта op. 18 и Сюиты op. 17 Рахманинов вскоре написал превосходную Виолончельную сонату. Он также в одном из устраиваемых Дамским благотворительным тюремным комитетом концертов сыграл её впервые с А. А. Брандуковым, которому эта Соната посвящена.
После фиаско Первой симфонии Рахманинов начал свою деятельность в качестве дирижёра. Его пригласил Мамонтов вторым дирижёром в свою оперу. Спектакли оперы Мамонтова происходили в театре Солодовникова (там, где находился филиал Большого театра). Спектакли эти сыграли очень большую роль в художественной жизни Москвы.
Мамонтов был своеобразной фигурой. Это был крупный финансовый делец, строитель железных дорог, между прочим, железной дороги Москва — Архангельск, талантливый человек, сам любитель-скульптор, в имении которого Абрамцево, когда-то принадлежавшем Аксакову, собирались художники и музыканты. Там написал некоторые свои шедевры молодой Серов, в частности знаменитый портрет девочки с персиками. Там же писали и Репин, и ряд других художников. Мамонтов услыхал в Петербурге и привлёк в свой театр Шаляпина.
Шаляпин, как известно, начал свою карьеру в качестве хориста в оперетте в Тифлисе *. Потом на него обратили внимание, и он был приглашён в Мариинский театр. Но там его не оценили. Он спел Руслана. Оттого ли, что он был начинающий певец, или по какой-то другой причине, он спел его неудачно, и, как он сам мне рассказывал, эта неудача произвела на него настолько удручающее впечатление, что он с тех пор никогда за эту партию не брался. В опере «Руслан и Людмила» он впоследствии несколько раз пел партию Фарлафа. После этой неудачи в Мариинском театре видных ролей ему не давали; вознаграждение он получал небольшое и заметной роли в театре не играл. Мамонтов с его чутьём, увидав Шаляпина на сцене и услыхав его пение, сразу понял, с каким замечательным самородком он имеет дело; он пригласил его к себе в оперу в Москву, заплатив за него неустойку дирекции Мариинского театра. В опере Мамонтова началась блестящая артистическая карьера Шаляпина, здесь он создал ряд лучших своих ролей — Ивана Грозного в «Псковитянке», Бориса Годунова (причём он несколько раз пел в одном спектакле Годунова и Варлаама) и многие другие замечательные образы. Впоследствии, как известно, Шаляпин перешёл на сцену московского Большого театра, а Мамонтова постиг крах; он разорился, попал под суд за какие-то якобы злоупотребления в своих финансовых операциях. По суду он был оправдан, но его роль мецената вместе с оскудением материальных средств кончилась, и он скромно закончил свои дни.
Так вот, в эту свою оперу вторым дирижёром Мамонтов пригласил Рахманинова. Театр Солодовникова как раз в это время сгорел *. После пожара опера Мамонтова до ремонта помещения временно находилась в так называемом (по имени державшего там антрепризу актёра) театре «Парадиз» (на Большой Никитской), который после Октябрьской революции одно время назывался Театром революции. Театр «Парадиз» по своим размерам и акустике мало подходил для оперных спектаклей. Там состоялось первое выступление Рахманинова в качестве дирижёра Русской частной оперы. Положение Рахманинова было тяжёлое. Он не имел ещё как дирижёр никакого имени и авторитета, и оркестровые музыканты, как водится, приняли его в штыки. Рахманинов при своей сильной волевой натуре довольно быстро сумел взять оркестр в руки, но первое время ему было тяжело. Он мне рассказывал, что когда он (кажется, это была открытая генеральная репетиция) начал играть вступление, не помню к какой опере, то услышал, что фаготист вместо своей партии начал играть какую-то чепуху, воспользовавшись тем, что исполнение было публичное и оркестр нельзя было остановить. Однако такого рода поступки в отношении к молодому дирижёру оркестранты должны были скоро прекратить. Во-первых, они почувствовали, с каким талантливым дирижёром имеют дело, и прониклись к нему артистическим уважением, а во-вторых, Рахманинов проявил большую твёрдость и не останавливался перед тем, чтобы за такого рода поступки музыкантов штрафовать, и, таким образом, ему довольно быстро удалось водворить в оркестре дисциплину. Всё же эта работа в частном театре не была для него особенно интересной, так как служившие там дирижёры совсем не склонны были делить свои обязанности с молодым начинающим товарищем.
Выдающееся дирижёрское дарование Рахманинова должно было обратить на себя внимание, и уже в 1904 году он был приглашён дирижёром в Большой театр. Там Рахманинов прежде всего произвёл маленькую революцию. До тех пор в наших оперных театрах дирижёр сидел перед самой суфлёрской будкой; он был хорошо виден певцам, но оркестр помещался сзади него. Между тем в больших оперных театрах Европы и, Америки дирижёр давно уже помещался так, чтобы оркестр был перед ним. Рахманинов, придя в Большой театр, сразу же так и сделал. Это вызвало резкие нападки певцов, которые объявили, что они не видят палки и не могут так петь. Дирижёры, в том числе и Альтани, тоже протестовали, но Рахманинов проявил настойчивость. Певцы очень быстро, однако, привыкли к новому местонахождению дирижёра. Контакт между дирижёром и оркестром делается, разумеется, при этом более живым.
Первой оперой, которой Рахманинов дирижировал в Большом театре, была опера «Русалка» А. С. Даргомыжского. Успех Рахманинова-дирижёра в Большом театре был совершенно исключительным; те два сезона, когда он там дирижировал и постоянно пели Шаляпин, Нежданова и ряд других выдающихся певцов, можно назвать золотым веком Большого театра. Впечатление от постановок опер под управлением Рахманинова было незабываемым.
Рахманинов создал в то время две одноактные оперы: одну на текст пушкинского «Скупого рыцаря» и другую — «Франческа да Римини» — на либретто Модеста Чайковского по драматическому эпизоду пятой песни «Ада» из «Божественной комедии» Алигиери Данте. Ещё работая над ними, он предполагал, что Шаляпин будет петь партию Скупого в «Скупом рыцаре» и партию Ланчотто Малатесты в опере «Франческа да Римини». Закончив оперы, он пригласил к себе Шаляпина, чтобы ему их показать. Мы были втроём: Рахманинов, Шаляпин и я.
Шаляпин изумительно читал ноты с листа. Этот гениальный артист был ленив и не любил учить новые роли и новые вещи камерного репертуара. Помню, однажды он заинтересовался романсами Метнера. Я при этом не был, но Метнер мне сам рассказывал, что, когда он показывал Шаляпину свои вещи (очень трудные), Шаляпин так удивительно пел их с листа, что он мог только мечтать, чтобы его вещи могли быть так исполнены в концерте. Несмотря на то, однако, что Шаляпину песни Метнера очень понравились, он их не выучил и публично не пел.
Когда Рахманинов показывал нам свои две оперы, Шаляпин пел партию Скупого и партию Ланчотто Малатесты и произвёл на нас огромное впечатление, несмотря на то, что пел с листа. Тем не менее, он поленился выучить Скупого; партия эта чем-то не давалась ему, и он отказался выступить в этих операх. Этот отказ был поводом к ссоре между Рахманиновым и Шаляпиным, которая продолжалась много лет. При первом исполнении партии Скупого в «Скупом рыцаре», так же как и партию Малатесты в «Франческе да Римини», пел Бакланов.
Дирижёрство Рахманинова в Большом театре продолжалось два сезона, но затем он решил всецело отдаться творческой работе и ушёл из Большого театра, тем более что дирижирование всегда его очень утомляло физически. В 1906 году, как уже говорилось, он уехал за границу и поселился в Дрездене, где прожил до весны 1909 года. Из крупных сочинений им в Дрездене были написаны Вторая симфония op. 27, Первая фортепианная соната op. 28 и симфоническая поэма «Остров мёртвых». Когда осенью 1906 года я был приглашён за границу для участия с Кусевицким в его концертах в Берлине и Лейпциге, мы с женой съездили и в Дрезден, для того чтобы посмотреть тамошнюю знаменитую картинную галерею и встретиться с Рахманиновым. Они жили в отдалённой части Дрездена, в доме, называвшемся Гартен-вилла, в особняке, который помещался внутри двора и сада. Он был небольшой и очень уютный. Мы там провели с женой несколько очень приятных часов в тёплой атмосфере семьи Рахманиновых. В Дрездене мы остановились всего один день, поэтому свидание с Рахманиновыми было непродолжительным.
В 1909 году Рахманинов с женой и двумя дочерьми — Ириной и Татьяной — вернулся в Москву в свою квартиру на Страстном бульваре, где этажом ниже жила семья его тестя Сатина. По возвращении на родину Рахманинов, пользовавшийся тогда уже большой известностью, стал довольно много выступать как пианист в Москве и других русских городах. Концерты его всегда сопровождались выдающимся успехом и давали ему хорошие заработки. Московское филармоническое общество пригласило Рахманинова для дирижирования симфоническими концертами, которых бывало десять в сезоне. Рахманинов был дирижёром симфонических концертов Филармонического общества один или два сезона. Как я уже говорил, Рахманинов привёз с собой из-за границы две новые партитуры: Вторую симфонию и симфоническую поэму «Остров мёртвых». В России в 1909 году Рахманинов создал Третий фортепианный концерт op. 30, который впервые я услыхал у нашего общего приятеля В. Р. Вильшау в его маленькой квартире на Первой Мещанской.
В апреле 1910 года Концерт был исполнен в одном из симфонических собраний Московского филармонического общества. Брандуков в эти годы выступал в качестве одного из дирижёров симфонических собраний Московского филармонического общества. Однажды Рахманинов под его управлением играл свой Второй концерт; сопровождение это было крайне неудачно, так как, несмотря на то, что А. Брандуков был отличным музыкантом и превосходным виолончелистом, он всё же не имел абсолютно никаких дирижёрских способностей и опыта. Рахманинов был в дружеских отношениях с Брандуковым и всё же, помня своё выступление с последним, категорически заявил ему, что Третий фортепианный концерт он играть не станет, если дирижировать будет Брандуков. Экстренно был приглашён в качестве дирижёра виолончелист Е. Е. Плотников, который в то время служил дирижёром в частной опере Зимина. Несмотря на то, что аккомпанемент Третьего концерта очень труден и сочинение это было ему неизвестно (Плотников должен был приготовиться к исполнению в два-три дня), он хорошо справился со своей задачей и проаккомпанировал совершенно удовлетворительно. Разумеется, это исполнение ни в какой мере нельзя сравнивать с последующими выступлениями Рахманинова с Третьим концертом под управлением Кусевицкого, тем не менее аккомпанемент был проведён настолько неплохо, что уже при первом исполнении этот Концерт имел выдающийся успех.
В августе — сентябре 1910 года в Ивановке Рахманиновым была написана серия Прелюдий op. 32. Прелюдии G-dur и gis-moll, по-видимому ещё не записанные, были исполнены им на бис в апреле 1910 года, когда впервые в Москве в концерте Московского филармонического общества прозвучал его Третий концерт.
Летом 1913 года в Ивановке Рахманинов закончил свою поэму «Колокола» на текст Эдгара По в переводе Бальмонта. Поэма эта впервые исполнялась в одном из концертов Зилоти в Петербурге. Сочинение это я очень хорошо знал, так как, по рекомендации Рахманинова, Гутхейль заказал мне сделать его фортепианное переложение. Исполнением поэмы я крайне интересовался и ко дню концерта поехал в Петербург. Дирижировал сам Рахманинов. В исполнении участвовали: оркестр и хор Мариинского театра, солисты Е. И. Попова, А. Д. Александрович и П. З. Андреев. Петербургское исполнение было очень хорошим, и поэма имела выдающийся успех; даже петербургские музыканты, относившиеся к творчеству Рахманинова обычно крайне недоброжелательно, тут недоуменно пожимали плечами и со снисходительным удивлением говорили, что сочинение хорошее. После исполнения поэмы собрались у Зилоти, который жил тогда в превосходной квартире на Крюковом канале.
Вскоре «Колокола» были исполнены и в Москве с чрезвычайно большим успехом. Здесь приняли участие солисты Е. А. Степанова, А. В. Богданович и Ф. В. Павловский.
Рахманинов-пианист не может быть назван иначе, как гениальным. Вследствие того, что в молодые годы Рахманинов отдавал главное своё время композиции, он не занимался много на фортепиано, хотя любил фортепианную игру, любил даже играть упражнения, причём обычно играл весьма распространённые упражнения Ганона. У него были изумительные руки — большие, сильные, с длинными пальцами и в то же время необыкновенно эластичные и мягкие. Руки его были так велики, что он довольно свободно мог играть двойные терции в двух октавах одной рукой. Его безграничная, несравненная виртуозность тем не менее не являлась главным в его исполнении. Его пианизм отличался необычно яркой, своеобразной индивидуальностью, которой чрезвычайно трудно подражать. Рахманинов не любил в своём исполнении полутонов. У него был здоровый и полный звук в piano, безграничная мощь в forte, никогда не переходившая в грубость. Рахманинова отличали необычайной яркости и силы темперамент и какая-то суровость исполнительского облика. Ритм его был совершенно исключительный; нарастания динамики и ритма ни у одного исполнителя не производили такого неотразимого впечатления, как у Рахманинова.
Не менее гениальным исполнителем был Рахманинов как дирижёр, но, странным образом, индивидуальность Рахманинова-дирижёра была несколько иной, чем как пианиста. Исполнение Рахманинова-пианиста отличалось большой ритмической свободой. Он нередко применял rubato, казавшееся иногда несколько парадоксальным и совершенно не поддающимся подражанию. С его исполнением того или иного произведения, особенно когда он играл не свои вещи, кое-где можно было не согласиться, так как слишком ярка была печать его личности, особенно сказывавшаяся в ритмической свободе исполнения. Но оно властно покоряло слушателя и не давало возможности критически к нему относиться. Рахманинов-дирижёр был в смысле ритмическом гораздо строже и сдержанней. Его дирижёрское исполнение отличалось той же силой темперамента и той же силой воздействия на слушателя, но оно было гораздо строже и проще, чем исполнение Рахманинова-пианиста. Насколько жест Никиша был красив и театрален, настолько жест Рахманинова был скуп, я бы даже сказал — примитивен, как будто Рахманинов просто отсчитывал такт, а между тем его власть над оркестром и слушателями была совершенно неотразимой. Исполнение таких произведений, как Симфония g-moll Моцарта, «Франческа да Римини» Чайковского, Первая симфония Скрябина, Вторая симфония самого Рахманинова и многое другое, оставило совершенно незабываемое впечатление. Так же несравненно было его исполнение и как оперного дирижёра. Оперы, которые мне приходилось слышать под управлением Рахманинова, никогда больше не были исполнены так, чтобы можно было их исполнение сравнить с рахманиновским. Как я уже говорил, Рахманинов дирижировать не любил; физически это утомляло его, и в последние годы, живя за границей, Рахманинов как дирижёр выступал сравнительно редко, кажется, только со своими новыми произведениями.
Рахманинов как человек производил двойственное впечатление. На людей, мало его знавших, ему далёких, он производил впечатление сурового, несколько сухого, пожалуй, высокомерного человека. Между тем эта сдержанная суровость по отношению к людям в значительной степени была следствием застенчивости его натуры. С теми людьми, которые были Рахманинову близки, которых он любил, он был исключительно обаятелен.
Не получив систематического общего образования, Рахманинов тем не менее был очень начитанным, развитым человеком, хорошо знал французский, немецкий, а впоследствии — за границей — и английский язык и был от природы своеобразно умён, имел обо всём своё определённое оригинальное суждение. Он был трогательным семьянином, несколько старозаветного склада. В семье — жена, сестра и все домашние — его обожали и ухаживали за ним. Сергей Васильевич очень любил обеих дочерей. Ложась спать, девочки приходили к отцу прощаться. Я не замечал в Сергее Васильевиче проявления религиозности, не слыхал, чтобы он ходил в церковь. Однако, прощаясь с детьми, он трогательно крестил их своей большой красивой рукой.
Несмотря на высокий рост и сильное как будто сложение, Рахманинов физически был не очень крепок. У него часто болела спина; он отличался некоторой мнительностью и, когда плохо чувствовал себя физически, впадал в мрачную меланхолию. Он часто сомневался в своих силах, испытывал разочарование от композиторской работы, которая была для него дороже всего на свете. В периоды тяжёлых сомнений тёплая семейная атмосфера, которой он был окружён, очень облегчала его жизнь.
Мы были близки с Рахманиновым. Он любил бывать у меня, любил моих сестёр, а впоследствии, когда я женился, очень тепло относился к моей жене. Его приход ко мне был всегда для меня и моих близких большой радостью и вносил атмосферу естественной сердечности и простоты. Большую часть вечера Рахманинов обыкновенно проводил за роялем. Он любил сидеть за инструментом; разговаривая, вспоминал то или другое музыкальное произведение и тут же его играл. Знал и играл он необычайно много и играл всё с исключительным совершенством. Эти вечера доставляли несравненное наслаждение.
Любил Рахманинов сыграть несколько робберов в винт. То у него, то у меня мы иногда собирались и играли три-четыре роббера. Играл он виртуозно и очень весело. Во время игры не происходило резких споров, как это часто бывает среди играющих; к тем или другим неудачам относились весело, и эти два — два с половиной часа за игрой проходили чрезвычайно приятно.
В семье Рахманинова было уютно, был хороший домашний стол. Помню, однажды по какому-то поводу в день семейного праздника собралось много народа; пришёл Шаляпин и заявил, что он угостит нас макаронами по-итальянски. Действительно, каким-то очень сложным способом он приготовил необычайно вкусное блюдо, обнаружив неожиданно незаурядные способности повара.
У Рахманинова, как и у всех больших людей, были черты детскости. Он любил всякие вещицы типа игрушек: какой-нибудь необыкновенный карандаш, машинку для скрепления бумаги и т. п. Помню, кто-то подарил ему пылесос, он демонстрировал отличные качества этого аппарата всем друзьям и радовался как ребёнок.
Обладая в то время уже хорошим заработком, Рахманинов один из первых частных людей в Москве, не из круга богачей, приобрёл автомобиль и сделался в очень короткий срок виртуозным шофёром.
Помню, когда в Москве на Ходынке впервые демонстрировались воздушные петли приехавшего французского лётчика Пегу, Рахманинов пригласил меня с женой поехать вместе с ним смотреть на эти полёты. Мы поехали в машине Рахманинова — он, его жена Наталья Александровна и я с женой. Сергей Васильевич демонстрировал нам свою шофёрскую виртуозность.
У Сатиных было в Тамбовской губернии родовое имение Ивановка, которым вся семья дорожила и чрезвычайно его любила. Мне, к сожалению, не пришлось там быть; мы с женой несколько раз уславливались поехать погостить в Ивановку, и каждый раз по тем или иным причинам это не могло состояться.
А. Ф. Гёдике один раз был там. Рахманинов как раз в это время написал «Колокола». Вместе с ним Рахманинов показывал тогда Александру Фёдоровичу один акт своей неоконченной оперы «Монна Ванна».
Имение Сатиных было обременено большими долгами, трижды заложено и перезаложено и, в конце концов, должно было быть продано с молотка, что для семьи было бы тяжёлым ударом. Рахманинов решил спасти имение. Он с общего согласия взял его вместе с долгами на себя. В течение ряда лет, отказывая себе во многом, он почти все заработки, которые в то время были уже довольно большими, употреблял на то, чтобы выплачивать долги, лежавшие на имении. Ему удалось, наконец, имение очистить от долгов и привести в довольно благоустроенное состояние, чем он очень гордился, наивно воображая себя неплохим сельским хозяином, каким он, конечно, не был. Летом Рахманинов брал в деревню свой автомобиль и там на просторе проявлял свои шофёрские качества.
Вскоре после Октябрьской революции, в конце 1917 года, Рахманинов, получив концертное предложение в Швецию и разрешение на выезд, уехал туда с семьёй и больше на родину не вернулся.
В течение целых десяти лет Рахманинов занимался главным образом широкой концертной деятельностью как пианист, играя наряду со своими и чужие произведения, и завоевал себе положение первого пианиста в мире, благодаря чему сделался довольно богат. Как композитор он не имел на Западе большого успеха, так как там в это время увлекались главным образом модернистскими течениями, а творчество Рахманинова, продолжавшего реалистическую линию Чайковского, от этих течений стояло очень далеко. Музыка его, всегда доходящая до широкого слушателя, у критики современного Запада в подавляющем большинстве сочувственного отклика почти не находила. Это и, что ещё важнее, отрыв от родной почвы вызвали на сей раз самый длительный в жизни Рахманинова творческий перерыв. Он лет десять после отъезда с родины почти ничего, кроме нескольких транскрипций, не написал. Он очень тяжело переживал свой отрыв от родины. На меня произвёл сильное впечатление следующий рассказ московского музыканта, дирижёра еврейского театра Л. М. Пульвера. Московский еврейский театр ездил в двадцатых годах за границу и был в Париже. Там Пульвер вошёл как-то в музыкальный магазин, стал рассматривать ноты на прилавке и вдруг заметил, что рядом с ним стоит Рахманинов. Рахманинов его узнал; они поздоровались, и Рахманинов начал его расспрашивать о Москве и московских делах, но после нескольких слов зарыдал и, не простившись с Пульвером, выбежал из магазина. Обычно Рахманинов не был особенно экспансивен в проявлении своих чувств; из этого можно заключить, до какой степени болезненно он ощущал отрыв от родины.
В последующие годы Рахманинов опять творчески возродился и написал целый ряд превосходных произведений: фортепианные Вариации на тему Корелли, Четвёртый фортепианный концерт, «Три русские песни», Рапсодию на тему Паганини, замечательную Третью симфонию и свою лебединую песню исключительной силы и трагической глубины — «Симфонические танцы» для оркестра.
Смерть Рахманинова, наступившая за несколько дней до его семидесятилетия, которое у нас хотели широко отпраздновать, — результат молниеносно развившегося рака.
Многолетняя близость, дружба с Рахманиновым — одно из лучших воспоминаний моей жизни. Я всегда надеялся встретиться ещё с ним в жизни. Его смерть тяжело меня поразила.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Goldenweiser/
Agleam
Грандмастер
5/5/2017, 12:10:11 AM
Denis Matsuev Sergei Rachmaninov – Piano Sonata No 2 op.36
Denis Matsuev
Денис Мацуев исполняет Сонату №2 С. В. Рахманинова на фестивале Вербье в 2012
Соната для фортепиано No. 2, си-бемоль минор Op. 36
Вторая фортепианная соната b-moll ор. 36 Рахманинова, как и предыдущее его сочинение этого жанра, отличается широтой, монументальностью масштабов, пышной «концертностью» изложения. Композитор продолжает в ней традиции лирико-драматической сонатности романтического типа, но вместе с тем отражает те новые тенденции в трактовке сонатной формы, которые были характерны для русской музыки начала XX века. Как в общих принципах построения целого и приемах тематического развития, так и в самом характере музыкального материала он до известной степени сближается с Метнером. Если в Первой сонате («фаустовской») программный замысел толкал Рахманинова к обилию тематизма и заострению контрастов, то здесь он стремится достигнуть большего единообразия фактуры, тесной связанности всех элементов. Три части, из которых состоит соната, объединяются не только тематическим родством, но и непрерывностью музыкального развития, что придает ей черты одночастно-циклической формы. Общий строй музыки — взволнованно-патетический, но порой с отпечатком известной рассудочности.
скрытый текст
Соната начинается кратким афористическим оборотом, звучащим решительно и императивно. Из этого вступительного построения вытекает главная партия в первой части и ряд производных от нее тематических образований. Беспокойные триоли составляют ритмический фон порывистой, устремленной главной партии
Этот ритм слышится и во второй части, окрашенной в элегически-задумчивые тона: здесь он становится плавным и размеренным, подчеркивая мечтательный колорит музыки. В развитие музыкальной ткани незаметно вплетается терцовая интонация вступительной фразы, которая также изменяет свою выразительную окраску и приобретает характер нежного, ласкового зова
Небольшая по объему вторая часть не получает устойчивого-завершения и переходит в свободно развивающееся построение импровизационного типа. В этом построении осуществляется возвращение из отдаленной тональности e-moll в основную тональную сферу и возникают легко узнаваемые обороты главной партии первой части. Оно непосредственно, без остановки (attacca subito) приводит к блестящему, стремительному финалу Allegro molto с рахманиновскими энергично акцентированными, поступательными ритмами и героическими восклицательными фразами.
В финале переосмысливаются и приобретают новое выразительное значение некоторые интонационные элементы первой части. Эффектно звучащий, бравурный финал не лишен, однако, внешней помпезности и малосодержателен по материалу. В нем особенно наглядно проявились общие недостатки сонаты — чрезмерная массивность фактуры и многословие, приводящее к неоправданным длиннотам, обилию общих мест и «рамплиссажей» (В 1931 году Рахманинов создал новую редакцию сонаты, произведя в ней ряд купюр и фактурных изменений, кое-где изменив тональный план, придав ему большую логичность и последовательность развития.
Этот ритм слышится и во второй части, окрашенной в элегически-задумчивые тона: здесь он становится плавным и размеренным, подчеркивая мечтательный колорит музыки. В развитие музыкальной ткани незаметно вплетается терцовая интонация вступительной фразы, которая также изменяет свою выразительную окраску и приобретает характер нежного, ласкового зова
Небольшая по объему вторая часть не получает устойчивого-завершения и переходит в свободно развивающееся построение импровизационного типа. В этом построении осуществляется возвращение из отдаленной тональности e-moll в основную тональную сферу и возникают легко узнаваемые обороты главной партии первой части. Оно непосредственно, без остановки (attacca subito) приводит к блестящему, стремительному финалу Allegro molto с рахманиновскими энергично акцентированными, поступательными ритмами и героическими восклицательными фразами.
В финале переосмысливаются и приобретают новое выразительное значение некоторые интонационные элементы первой части. Эффектно звучащий, бравурный финал не лишен, однако, внешней помпезности и малосодержателен по материалу. В нем особенно наглядно проявились общие недостатки сонаты — чрезмерная массивность фактуры и многословие, приводящее к неоправданным длиннотам, обилию общих мест и «рамплиссажей» (В 1931 году Рахманинов создал новую редакцию сонаты, произведя в ней ряд купюр и фактурных изменений, кое-где изменив тональный план, придав ему большую логичность и последовательность развития.
Ю. Келдыш
Agleam
Грандмастер
5/5/2017, 12:16:06 AM
Гофман И.
И. Гофман
Рахманинов был создан из стали и золота:
Сталь в его руках, золото — в сердце.
Не могу без слёз думать о нём.
Я не только преклонялся перед великим артистом,
Но любил в нём человека.
Лос-Анджелес
16 мая 1945 г.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Hofmann/
Agleam
Грандмастер
5/9/2017, 12:08:57 AM
С.Рахманинов "Всенощное Бдение" Дирижер - Д. Корчак Успенский собор Московского Кремля 30.04.2015
cygankvao
С.Рахманинов "Всенощное Бдение, соч.37
Полина Шамаева (меццо - сопрано)
Алексей Татаринцев (тенор )
Хор Академии хорового искусства им. В.С.Попова
Дирижер - Дмитрий Корчак
Успенский собор Московского Кремля 30.04.2015
Рахманинов. Всенощное бдение
История создания
С началом Первой мировой войны все планы Рахманинова, уже европейски признанного композитора, находящегося в расцвете таланта, изменились. Прекратились зарубежные гастроли, резко сократились и поездки по стране. Сочиняет он также мало: начинает работу над Четвертым концертом для фортепиано с оркестром, но откладывает ее; задумывает балет, но также оставляет в нескольких набросках. События, происходящие в мире, тревога за судьбу родины побуждают его обратиться к корням русской музыкальной культуры — старинным церковным напевам, знаменному пению. Вдохновленный самой глубокой и поэтичной частью Нового Завета, он создает вокальную композицию «Из Евангелия от Иоанна», а затем обращается к церковному обиходу. В конце первого года войны, не без влияния виднейших деятелей «возрожденческого движения» в церковном пении композитора А. Кастальского и палеографа, директора Синодального училища С. Смоленского, читавшего в Московской консерватории курс истории русской церковной музыки, Рахманинов пишет Всенощное бдение, ор. 37, завершенное им в начале 1915 года.
скрытый текст
В период работы над этим сочинением Смоленский скончался, и законченную партитуру Рахманинов посвятил его памяти. В этом произведении композитор исходил из канонических традиций и опирался на вошедшие в церковный обиход знаменные мелодии. Но его работа отнюдь не ограничивалась их гармонизацией. Ориентируясь на стиль старинного знаменного пения, Рахманинов создал свои собственные оригинальные темы. «В моей Всенощной все, что подходило под второй случай (собственные оригинальные напевы. — Л. М.), осознанно подделывалось под обиход», — писал композитор. При этом его музыка не несет черт стилизаторства, музейной засушенности или искусственности. Она живет, дышит как глубоко современное произведение. В этом сказались особенности творческой личности Рахманинова, всегда тяготевшего к древнерусским напевам, использовавшего их интонации в сочинениях самых разных жанров от фортепианных миниатюр до симфонических полотен. «В сплаве эпоса, лирики и драмы (как рода искусства) Рахманинов делает акцент на эпическом начале, — пишет музыковед А. Кандинский. — Оно выступает на почве легендарно-исторической тематики, проявляется в картинно-изобразительном складе составляющих цикл номеров и многоплановой хоровой драматургии и образности песнопений, наконец, в сходствах и перекличках с русской оперной классикой XIX века (особенно с ее народно-эпической ветвью), с жанрами оратории, духовной драмы или мистерии. Главенствующее значение эпики выражено уже в решении Рахманинова открыть свой цикл призывным ораторским прологом-обращением «Приидите, поклонимся», отсутствующим, например, в циклах Чайковского, Гречанинова, Чеснокова. Такой пролог был необходим композитору в качестве эпического зачина».
Первое исполнение Всенощного бдения состоялось 10 (23) марта в Москве Синодальным хором под управлением Н. Данилина. Впечатление было огромным. Известный критик Флорестан (В. Держановский) писал: «Быть может, никогда еще Рахманинов не подходил так близко к народу, его стилю, его душе, как в этом сочинении. А может быть, именно это сочинение говорит о расширении его творческого полета, о захвате им новых областей духа и, следовательно, о подлинной эволюции его сильного таланта». В последующие месяцы произведение несколько раз повторялось с неизменным успехом. Однако после Октябрьской революции 1917 года в России, боровшейся со всеми религиозными проявлениями, Всенощное бдение было надолго запрещено. Лишь в конце XX века эта прекрасная музыка заняла свое законное место в концертной жизни.
Музыка
Всенощное бдение — двухчастная композиция, состоящая из вечерни (№2—6) и утрени (№7—15), предваряемых прологом. В основе песнопений — подлинные темы Обихода, суровые, аскетичные знаменные роспевы, которые композитор обогатил всеми современными средствами. Использование хора богато и разнообразно: Рахманинов прибегает к разделению партий, пению с закрытым ртом, создает своеобразные тембровые эффекты. Общий спокойный эпический тон сочетается с богатством красок — лирических, нежных мелодий, зычных возгласов, колокольных переливов.
№1, «Приидите, поклонимся», начинается двумя тихими аккордами, возглашающими «Аминь». Это величественный хоровой портал, открывающий композицию. В №3, «Блажен муж», слышатся интонации колыбельной. Ее же отзвуки распространяются и далее, в «Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небесного» и «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему» киевского роспева, причем в последнем они проявлены лишь в тихих аккордах, сопровождающих пение солиста-тенора. Оба эти номера отличаются тончайшей звукописью. Завершает часть спокойная и нежная молитва «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою». «Шестопсалмие» «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение» открывает вторую часть Всенощной. №8, «Хвалите имя Господне», знаменного роспева, основано на сопоставлении темы-шествия в нижних голосах и подражания серебристому колокольному звону в верхних. №9 — «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим», основанный на знаменном роспеве, — один из смысловых центров произведения. Этот рассказ о чуде Воскресения выдержан в торжественных тонах с колоссальной напряженностью и наполненностью звучания. Аккордовый хоровой рефрен «Благословен еси» создает эффект присутствия общины, ее сопричастности происходящему. №11, «Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Спасе моем», — монументальное песнопение Богородицы, отмеченное подлинно симфоническим развитием. Следующий номер, «Славословие великое» знаменного роспева «Слава в вышних Богу и на земли мир и в человецах благоволение», — второй композиционный центр утрени, монументальная хоровая фреска. Последние три номера — тропари «Днесь спасение миру бысть, поем Воскресшему из гроба и Начальнику жизни нашел» и «Воскрес из гроба и узы растерзал еси ада» (оба знаменного роспева) и «Взбранной воеводе победительная, яко избавльшеся от злых благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице» — финал грандиозного цикла. В нем слышатся отзвуки Второй и Третьей симфоний, Третьего концерта для фортепиано с оркестром.
Первое исполнение Всенощного бдения состоялось 10 (23) марта в Москве Синодальным хором под управлением Н. Данилина. Впечатление было огромным. Известный критик Флорестан (В. Держановский) писал: «Быть может, никогда еще Рахманинов не подходил так близко к народу, его стилю, его душе, как в этом сочинении. А может быть, именно это сочинение говорит о расширении его творческого полета, о захвате им новых областей духа и, следовательно, о подлинной эволюции его сильного таланта». В последующие месяцы произведение несколько раз повторялось с неизменным успехом. Однако после Октябрьской революции 1917 года в России, боровшейся со всеми религиозными проявлениями, Всенощное бдение было надолго запрещено. Лишь в конце XX века эта прекрасная музыка заняла свое законное место в концертной жизни.
Музыка
Всенощное бдение — двухчастная композиция, состоящая из вечерни (№2—6) и утрени (№7—15), предваряемых прологом. В основе песнопений — подлинные темы Обихода, суровые, аскетичные знаменные роспевы, которые композитор обогатил всеми современными средствами. Использование хора богато и разнообразно: Рахманинов прибегает к разделению партий, пению с закрытым ртом, создает своеобразные тембровые эффекты. Общий спокойный эпический тон сочетается с богатством красок — лирических, нежных мелодий, зычных возгласов, колокольных переливов.
№1, «Приидите, поклонимся», начинается двумя тихими аккордами, возглашающими «Аминь». Это величественный хоровой портал, открывающий композицию. В №3, «Блажен муж», слышатся интонации колыбельной. Ее же отзвуки распространяются и далее, в «Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небесного» и «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему» киевского роспева, причем в последнем они проявлены лишь в тихих аккордах, сопровождающих пение солиста-тенора. Оба эти номера отличаются тончайшей звукописью. Завершает часть спокойная и нежная молитва «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою». «Шестопсалмие» «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение» открывает вторую часть Всенощной. №8, «Хвалите имя Господне», знаменного роспева, основано на сопоставлении темы-шествия в нижних голосах и подражания серебристому колокольному звону в верхних. №9 — «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим», основанный на знаменном роспеве, — один из смысловых центров произведения. Этот рассказ о чуде Воскресения выдержан в торжественных тонах с колоссальной напряженностью и наполненностью звучания. Аккордовый хоровой рефрен «Благословен еси» создает эффект присутствия общины, ее сопричастности происходящему. №11, «Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Спасе моем», — монументальное песнопение Богородицы, отмеченное подлинно симфоническим развитием. Следующий номер, «Славословие великое» знаменного роспева «Слава в вышних Богу и на земли мир и в человецах благоволение», — второй композиционный центр утрени, монументальная хоровая фреска. Последние три номера — тропари «Днесь спасение миру бысть, поем Воскресшему из гроба и Начальнику жизни нашел» и «Воскрес из гроба и узы растерзал еси ада» (оба знаменного роспева) и «Взбранной воеводе победительная, яко избавльшеся от злых благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице» — финал грандиозного цикла. В нем слышатся отзвуки Второй и Третьей симфоний, Третьего концерта для фортепиано с оркестром.
Л. Михеева
https://www.belcanto.ru/or-rachmaninov-bdenie.html
Agleam
Грандмастер
5/9/2017, 12:09:59 AM
С.Рахманинов "Всенощное Бдение" Дирижер - Д. Корчак Успенский собор Московского Кремля 30.04.2015
cygankvao
С.Рахманинов "Всенощное Бдение, соч.37
Полина Шамаева (меццо - сопрано)
Алексей Татаринцев (тенор )
Хор Академии хорового искусства им. В.С.Попова
Дирижер - Дмитрий Корчак
Успенский собор Московского Кремля 30.04.2015
Рахманинов. Всенощное бдение
История создания
С началом Первой мировой войны все планы Рахманинова, уже европейски признанного композитора, находящегося в расцвете таланта, изменились. Прекратились зарубежные гастроли, резко сократились и поездки по стране. Сочиняет он также мало: начинает работу над Четвертым концертом для фортепиано с оркестром, но откладывает ее; задумывает балет, но также оставляет в нескольких набросках. События, происходящие в мире, тревога за судьбу родины побуждают его обратиться к корням русской музыкальной культуры — старинным церковным напевам, знаменному пению. Вдохновленный самой глубокой и поэтичной частью Нового Завета, он создает вокальную композицию «Из Евангелия от Иоанна», а затем обращается к церковному обиходу. В конце первого года войны, не без влияния виднейших деятелей «возрожденческого движения» в церковном пении композитора А. Кастальского и палеографа, директора Синодального училища С. Смоленского, читавшего в Московской консерватории курс истории русской церковной музыки, Рахманинов пишет Всенощное бдение, ор. 37, завершенное им в начале 1915 года.
скрытый текст
В период работы над этим сочинением Смоленский скончался, и законченную партитуру Рахманинов посвятил его памяти. В этом произведении композитор исходил из канонических традиций и опирался на вошедшие в церковный обиход знаменные мелодии. Но его работа отнюдь не ограничивалась их гармонизацией. Ориентируясь на стиль старинного знаменного пения, Рахманинов создал свои собственные оригинальные темы. «В моей Всенощной все, что подходило под второй случай (собственные оригинальные напевы. — Л. М.), осознанно подделывалось под обиход», — писал композитор. При этом его музыка не несет черт стилизаторства, музейной засушенности или искусственности. Она живет, дышит как глубоко современное произведение. В этом сказались особенности творческой личности Рахманинова, всегда тяготевшего к древнерусским напевам, использовавшего их интонации в сочинениях самых разных жанров от фортепианных миниатюр до симфонических полотен. «В сплаве эпоса, лирики и драмы (как рода искусства) Рахманинов делает акцент на эпическом начале, — пишет музыковед А. Кандинский. — Оно выступает на почве легендарно-исторической тематики, проявляется в картинно-изобразительном складе составляющих цикл номеров и многоплановой хоровой драматургии и образности песнопений, наконец, в сходствах и перекличках с русской оперной классикой XIX века (особенно с ее народно-эпической ветвью), с жанрами оратории, духовной драмы или мистерии. Главенствующее значение эпики выражено уже в решении Рахманинова открыть свой цикл призывным ораторским прологом-обращением «Приидите, поклонимся», отсутствующим, например, в циклах Чайковского, Гречанинова, Чеснокова. Такой пролог был необходим композитору в качестве эпического зачина».
Первое исполнение Всенощного бдения состоялось 10 (23) марта в Москве Синодальным хором под управлением Н. Данилина. Впечатление было огромным. Известный критик Флорестан (В. Держановский) писал: «Быть может, никогда еще Рахманинов не подходил так близко к народу, его стилю, его душе, как в этом сочинении. А может быть, именно это сочинение говорит о расширении его творческого полета, о захвате им новых областей духа и, следовательно, о подлинной эволюции его сильного таланта». В последующие месяцы произведение несколько раз повторялось с неизменным успехом. Однако после Октябрьской революции 1917 года в России, боровшейся со всеми религиозными проявлениями, Всенощное бдение было надолго запрещено. Лишь в конце XX века эта прекрасная музыка заняла свое законное место в концертной жизни.
Музыка
Всенощное бдение — двухчастная композиция, состоящая из вечерни (№2—6) и утрени (№7—15), предваряемых прологом. В основе песнопений — подлинные темы Обихода, суровые, аскетичные знаменные роспевы, которые композитор обогатил всеми современными средствами. Использование хора богато и разнообразно: Рахманинов прибегает к разделению партий, пению с закрытым ртом, создает своеобразные тембровые эффекты. Общий спокойный эпический тон сочетается с богатством красок — лирических, нежных мелодий, зычных возгласов, колокольных переливов.
№1, «Приидите, поклонимся», начинается двумя тихими аккордами, возглашающими «Аминь». Это величественный хоровой портал, открывающий композицию. В №3, «Блажен муж», слышатся интонации колыбельной. Ее же отзвуки распространяются и далее, в «Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небесного» и «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему» киевского роспева, причем в последнем они проявлены лишь в тихих аккордах, сопровождающих пение солиста-тенора. Оба эти номера отличаются тончайшей звукописью. Завершает часть спокойная и нежная молитва «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою». «Шестопсалмие» «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение» открывает вторую часть Всенощной. №8, «Хвалите имя Господне», знаменного роспева, основано на сопоставлении темы-шествия в нижних голосах и подражания серебристому колокольному звону в верхних. №9 — «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим», основанный на знаменном роспеве, — один из смысловых центров произведения. Этот рассказ о чуде Воскресения выдержан в торжественных тонах с колоссальной напряженностью и наполненностью звучания. Аккордовый хоровой рефрен «Благословен еси» создает эффект присутствия общины, ее сопричастности происходящему. №11, «Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Спасе моем», — монументальное песнопение Богородицы, отмеченное подлинно симфоническим развитием. Следующий номер, «Славословие великое» знаменного роспева «Слава в вышних Богу и на земли мир и в человецах благоволение», — второй композиционный центр утрени, монументальная хоровая фреска. Последние три номера — тропари «Днесь спасение миру бысть, поем Воскресшему из гроба и Начальнику жизни нашел» и «Воскрес из гроба и узы растерзал еси ада» (оба знаменного роспева) и «Взбранной воеводе победительная, яко избавльшеся от злых благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице» — финал грандиозного цикла. В нем слышатся отзвуки Второй и Третьей симфоний, Третьего концерта для фортепиано с оркестром.
Первое исполнение Всенощного бдения состоялось 10 (23) марта в Москве Синодальным хором под управлением Н. Данилина. Впечатление было огромным. Известный критик Флорестан (В. Держановский) писал: «Быть может, никогда еще Рахманинов не подходил так близко к народу, его стилю, его душе, как в этом сочинении. А может быть, именно это сочинение говорит о расширении его творческого полета, о захвате им новых областей духа и, следовательно, о подлинной эволюции его сильного таланта». В последующие месяцы произведение несколько раз повторялось с неизменным успехом. Однако после Октябрьской революции 1917 года в России, боровшейся со всеми религиозными проявлениями, Всенощное бдение было надолго запрещено. Лишь в конце XX века эта прекрасная музыка заняла свое законное место в концертной жизни.
Музыка
Всенощное бдение — двухчастная композиция, состоящая из вечерни (№2—6) и утрени (№7—15), предваряемых прологом. В основе песнопений — подлинные темы Обихода, суровые, аскетичные знаменные роспевы, которые композитор обогатил всеми современными средствами. Использование хора богато и разнообразно: Рахманинов прибегает к разделению партий, пению с закрытым ртом, создает своеобразные тембровые эффекты. Общий спокойный эпический тон сочетается с богатством красок — лирических, нежных мелодий, зычных возгласов, колокольных переливов.
№1, «Приидите, поклонимся», начинается двумя тихими аккордами, возглашающими «Аминь». Это величественный хоровой портал, открывающий композицию. В №3, «Блажен муж», слышатся интонации колыбельной. Ее же отзвуки распространяются и далее, в «Свете тихий святыя славы Бессмертнаго Отца Небесного» и «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему» киевского роспева, причем в последнем они проявлены лишь в тихих аккордах, сопровождающих пение солиста-тенора. Оба эти номера отличаются тончайшей звукописью. Завершает часть спокойная и нежная молитва «Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с Тобою». «Шестопсалмие» «Слава в вышних Богу, и на земле мир, в человецех благоволение» открывает вторую часть Всенощной. №8, «Хвалите имя Господне», знаменного роспева, основано на сопоставлении темы-шествия в нижних голосах и подражания серебристому колокольному звону в верхних. №9 — «Благословен еси, Господи, научи мя оправданием Твоим», основанный на знаменном роспеве, — один из смысловых центров произведения. Этот рассказ о чуде Воскресения выдержан в торжественных тонах с колоссальной напряженностью и наполненностью звучания. Аккордовый хоровой рефрен «Благословен еси» создает эффект присутствия общины, ее сопричастности происходящему. №11, «Величит душа моя Господа и возрадовася дух мой о Спасе моем», — монументальное песнопение Богородицы, отмеченное подлинно симфоническим развитием. Следующий номер, «Славословие великое» знаменного роспева «Слава в вышних Богу и на земли мир и в человецах благоволение», — второй композиционный центр утрени, монументальная хоровая фреска. Последние три номера — тропари «Днесь спасение миру бысть, поем Воскресшему из гроба и Начальнику жизни нашел» и «Воскрес из гроба и узы растерзал еси ада» (оба знаменного роспева) и «Взбранной воеводе победительная, яко избавльшеся от злых благодарственная восписуем Ти раби Твои, Богородице» — финал грандиозного цикла. В нем слышатся отзвуки Второй и Третьей симфоний, Третьего концерта для фортепиано с оркестром.
Л. Михеева
https://www.belcanto.ru/or-rachmaninov-bdenie.html
Agleam
Грандмастер
5/9/2017, 12:19:20 AM
А. В. Грейнер
Впервые я «встретился» с С. В. Рахманиновым в 1913 году на одном из концертов «современных композиторов» в Малом зале Московской консерватории. Помню, как приятель-музыкант обратился ко мне: «Вот сам Рахманинов пришёл!» Я и без него заметил высокую фигуру композитора-пианиста с коротко остриженными волосами и строгими чертами лица. Это первое впечатление осталось у меня навсегда, и часто, когда впоследствии я имел счастье познакомиться с Рахманиновым лично и узнать этого исключительного и обаятельного во всех отношениях человека, я видел его именно таким, как тогда на концерте.
Прошла буря войны и революции, и я в числе многих в конце концов очутился в Соединённых Штатах. И вот по долгу службы в концертном деле фортепианной фабрики Стейнвей в Нью-Йорке мне впервые пришлось лично встретиться с Сергеем Васильевичем, игравшим на роялях Стейнвей. И снова то первое впечатление в Москве повторилось! Я как будто перенёсся в Малый зал консерватории и видел Рахманинова входящим в зал...
скрытый текст
Начались деловые отношения с Сергеем Васильевичем, продолжавшиеся почти двадцать лет, до самой его кончины. За всё это время я только один раз получил «выговор» от него — заслуженный! Упоминаю об этом только для более полной обрисовки личности Сергея Васильевича, как я его знал и глубоко ценил.
Сергей Васильевич хотел послушать какого-то молодого пианиста в одной из студий Стейнвей и сговорился со мной о дне и часе. Бывают промахи с каждым, и, как назло, такой промах при всей моей аккуратности случился со мной в самом начале моей деловой связи с Рахманиновым. Оказалось, что назначенный день был вслед за каким-то американским праздником, о котором я не ведал до самого закрытия конторы. Вечером уже поздно было дать распоряжение поставить в студию два рояля. Когда я тотчас же на другое утро распорядился об этом — не оказалось людей! И вот, Сергей Васильевич пришёл точно в условленное время, и мне пришлось извиниться и, объяснив положение, попросить подождать. Сергей Васильевич весьма строго посмотрел на меня и «отчеканил»: «Следовало бы подумать об этом заранее».
Такая строгость была следствием одной характерной черты Рахманинова — его удивительной точности и аккуратности! За двадцать почти лет наших деловых отношений Сергей Васильевич ни единого раза не опоздал даже на пять минут! Если по какой-либо причине ему было невозможно быть в назначенное время, он всегда заблаговременно извещал меня. Из всех артистов, которых я знаю и с которыми я имею деловую и личную связь, а таких очень и очень много, помимо Сергея Васильевича, только один Иосиф Гофман так же точен и аккуратен.
Да простят мне, что я горжусь, что повторений описанного «провала» у меня больше не было. Более того, за все последующие годы я ни единого раза не имел с великим артистом ни малейших затруднений, даже самых незначительных. Почему? Да потому, что Сергей Васильевич никогда не просил, не требовал, не ожидал невозможного, как это делают почти все артисты. Он в точности выполнял все взятые на себя обязательства и справедливо требовал такого же отношения от других.
Прошло несколько месяцев после нашей первой встречи, и я получил от Сергея Васильевича приглашение «на чашку чаю», а через несколько недель последовало приглашение на чашку чаю не только меня, но и моей жены. И вот с тех пор отношение к нам и Сергея Васильевича и его семьи было неизменно ласковым и ничем не омрачалось. Какие счастливые часы мы провели в гостеприимном доме Рахманиновых в Нью-Йорке, под Парижем, в их чудесном доме в Швейцарии! Как весело мы играли с Сергеем Васильевичем в его любимый «преферансик», в то время как милейшая Наталия Александровна «сражалась» в соседней комнате в покер... Как смеялись за чаем! Да, кто не знал Рахманинова в этой интимной обстановке, не знал его вообще. Как редкостный драгоценный камень многогранен, так Сергей Васильевич обладал многими качествами. Их надо было знать! Видевшие его только на концертной эстраде говорят: «Такой строгий, серьёзный». Другие прибавляют: «Как можно жить без улыбки?» И это только потому, что на эстраде Рахманинов не рассыпал улыбок, как колоратурная примадонна.
Всегда после приезда в Нью-Йорк из Европы осенью, перед началом концертного турне, Сергей Васильевич один, а иногда и с женой заходил в правление Стейнвей поздороваться с президентом и директорами фирмы. По окончании турне, перед отъездом в Европу он также неизменно заходил попрощаться. Что же в этом удивительного? Да то, что никто из других артистов, также связанных с фирмой Стейнвей, этого попросту не делал. Он действительно соответствовал характеристике выдающегося человека, данной английским учёным и мыслителем Томасом Гексли: «Он любит всё прекрасное, будь это в природе или искусстве. Он ненавидит всё низкое и пошлое. Он чтит других, как самого себя. Он полностью использует всё, что дала ему природа, а природа, в свою очередь, использует всё, что она дала ему. Только такой человек — действительно человек».
Таким именно был незабвенный Сергей Васильевич Рахманинов.
Сергей Васильевич хотел послушать какого-то молодого пианиста в одной из студий Стейнвей и сговорился со мной о дне и часе. Бывают промахи с каждым, и, как назло, такой промах при всей моей аккуратности случился со мной в самом начале моей деловой связи с Рахманиновым. Оказалось, что назначенный день был вслед за каким-то американским праздником, о котором я не ведал до самого закрытия конторы. Вечером уже поздно было дать распоряжение поставить в студию два рояля. Когда я тотчас же на другое утро распорядился об этом — не оказалось людей! И вот, Сергей Васильевич пришёл точно в условленное время, и мне пришлось извиниться и, объяснив положение, попросить подождать. Сергей Васильевич весьма строго посмотрел на меня и «отчеканил»: «Следовало бы подумать об этом заранее».
Такая строгость была следствием одной характерной черты Рахманинова — его удивительной точности и аккуратности! За двадцать почти лет наших деловых отношений Сергей Васильевич ни единого раза не опоздал даже на пять минут! Если по какой-либо причине ему было невозможно быть в назначенное время, он всегда заблаговременно извещал меня. Из всех артистов, которых я знаю и с которыми я имею деловую и личную связь, а таких очень и очень много, помимо Сергея Васильевича, только один Иосиф Гофман так же точен и аккуратен.
Да простят мне, что я горжусь, что повторений описанного «провала» у меня больше не было. Более того, за все последующие годы я ни единого раза не имел с великим артистом ни малейших затруднений, даже самых незначительных. Почему? Да потому, что Сергей Васильевич никогда не просил, не требовал, не ожидал невозможного, как это делают почти все артисты. Он в точности выполнял все взятые на себя обязательства и справедливо требовал такого же отношения от других.
Прошло несколько месяцев после нашей первой встречи, и я получил от Сергея Васильевича приглашение «на чашку чаю», а через несколько недель последовало приглашение на чашку чаю не только меня, но и моей жены. И вот с тех пор отношение к нам и Сергея Васильевича и его семьи было неизменно ласковым и ничем не омрачалось. Какие счастливые часы мы провели в гостеприимном доме Рахманиновых в Нью-Йорке, под Парижем, в их чудесном доме в Швейцарии! Как весело мы играли с Сергеем Васильевичем в его любимый «преферансик», в то время как милейшая Наталия Александровна «сражалась» в соседней комнате в покер... Как смеялись за чаем! Да, кто не знал Рахманинова в этой интимной обстановке, не знал его вообще. Как редкостный драгоценный камень многогранен, так Сергей Васильевич обладал многими качествами. Их надо было знать! Видевшие его только на концертной эстраде говорят: «Такой строгий, серьёзный». Другие прибавляют: «Как можно жить без улыбки?» И это только потому, что на эстраде Рахманинов не рассыпал улыбок, как колоратурная примадонна.
Всегда после приезда в Нью-Йорк из Европы осенью, перед началом концертного турне, Сергей Васильевич один, а иногда и с женой заходил в правление Стейнвей поздороваться с президентом и директорами фирмы. По окончании турне, перед отъездом в Европу он также неизменно заходил попрощаться. Что же в этом удивительного? Да то, что никто из других артистов, также связанных с фирмой Стейнвей, этого попросту не делал. Он действительно соответствовал характеристике выдающегося человека, данной английским учёным и мыслителем Томасом Гексли: «Он любит всё прекрасное, будь это в природе или искусстве. Он ненавидит всё низкое и пошлое. Он чтит других, как самого себя. Он полностью использует всё, что дала ему природа, а природа, в свою очередь, использует всё, что она дала ему. Только такой человек — действительно человек».
Таким именно был незабвенный Сергей Васильевич Рахманинов.
Нью-Йорк
Февраль 1945 г.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Greiner/
Agleam
Грандмастер
5/12/2017, 1:05:50 AM
Рахманинов 6 романсов ор. 38
Наталья Эрте
Рахманинов. Романсы, Op. 38
6 Romances, Op. 38
«Ночью в саду у меня» (слова А. А. Блока, из Исаакяна)
«К ней» (слова А. Белого)
«Маргаритки» (слова И. Северянина)
«Крысолов» (слова В. Я. Брюсова)
«Сон» (слова Ф. К. Сологуба)
«Ау» (слова К. Д. Бальмонта)
Последний цикл Шесть романсов ор. 38 занимает особое место в камерном вокальном творчестве Рахманинова прежде всего благодаря выбору текстов. В отличие от предшествующих вокальных опусов композитора, в которых он обращался к очень разнородным поэтическим источникам (Исключением является цикл из шести романсов ор. 8 на слова А. Н. Плещеева.), не всегда при этом безупречным в художественном отношении, здесь представлены стихи группы современных ему авторов, общей чертой которых было стремление к обновлению образной системы и средств классической поэтики. Этим определяется большее музыкально-стилистическое и жанровое единство данного цикла, хотя положенные в его основу тексты также не вполне равноценны.
Рядом с пленяющей своим тонким, проникновенным лиризмом поэтической миниатюрой А. С. Исаакяна в переводе A. А. Блока («Ивушка») и мастерскими, отточенными стихами B. Я. Брюсова («Крысолов») мы встречаем и холодновато-надуманное стихотворение А. Белого («К ней»), и довольно поверхностные, малосодержательные образцы претенциозного эстетства И. Северянина и Ф. К. Сологуба. Известная эстетизированность эмоций ощущается и в музыке некоторых романсов. Вместе с тем Рахманинов не просто следует за словесно выраженной поэтической мыслью, а обогащает образы текста, придает им новую окраску. Порой стихотворный текст служит ему только отправной точкой, своего рода трамплином, отталкиваясь от которого, он создает яркую, красочную музыкальную картину.
скрытый текст
Стилистически этот цикл развивает тенденции, наметившиеся уже в предшествующих романсных опусах композитора. Тщательно разработанная вокальная декламация соединяется с развитой по фактуре фортепианной партией, которой принадлежит иногда главное, определяющее значение в передаче образно-поэтического замысла. Но здесь музыкальная звукопись Рахманинова приобретает особенно изысканный характер, отдельные выразительные детали заостряются и подаются в подчеркнутом, укрупненном плане.
В первом романсе цикла, «Ночью в саду у меня», сгущенная, заостренная экспрессия сочетается с миниатюрностью формы и лаконизмом средств изложения. Тонкой, детализированной передаче поэтического текста способствует метрическая свобода и гибкость музыки (в этом романсе, как и в «Крысолове», композитор не указывает тактового размера из-за постоянной его изменчивости).
Стихотворение А. С. Исаакяна близко по содержанию к традиционным мотивам народной поэзии: образ грустной плакучей ивы — символ безутешной в своем горе девушки. Тоном искренней, задушевной жалобы проникнуты и начальные фразы рахманиновского романса.
Вопросо-ответная структура первого мелодического построения с мягким и плавным опеванием сначала доминанты, а потом тоники напоминает лирическую мелодику Чайковского. Но хроматические обороты в первых двух тактах с напряженно звучащими интервалами уменьшенной терции и увеличенной секунды придают выражению чувства особый оттенок острой, щемящей боли (Ход на увеличенную секунду вместе с прихотливой извилистостью мелодической линии привносят в музыку романса некоторые черты ориентализма.):
Те же интонационные элементы становятся основой для построения драматической кульминации во второй половине романса, на словах «ивушке, плачущей горько». Композитор объединяет и концентрирует здесь целую группу средств — мелодических, гармонических, фактурно-динамических — для того чтобы с наибольшей силой подчеркнуть и выделить «ударное» значение этих слов, хотя это и приводит к известному нарушению стройности и плавной текучести поэтического текста:
Звуковысотная кульминация вокальной мелодии отмечена остро диссонирующей последовательностью аккордов (Гармоническая последовательность на слоге «горь» может быть истолкована как «эллиптическое» соединение нонаккордов, находящихся между собой в отношении тритона, с неприготовленным задержанием в двух верхних голосах.) и типичным для Рахманинова приемом расширения звучащего пространства. Легкий, бисерный пассаж у фортепиано дополняет музыкальную экспрессию изобразительным штрихом, вызывая представление о падающих и рассыпающихся по веткам каплях.
Черты напряженной драматической патетики привносятся Рахманиновым в музыкальную интерпретацию стихотворения А. Белого в следующем романсе — «К ней». Здесь особенно выделяются слова скорбного возгласа «Милая, где ты, милая?», которым завершаются строфы стихотворения. Каждый раз это восклицание звучит с нарастающей силой и страстностью. Во второй строфе оно подчеркнуто модуляцией из тональности Des-dur (представленной главным образом доминантовой функцией) в d-moll с помощью рахманиновского «ложного септаккорда». Ровное, точно завороженное движение сменяется в вокальной партии стремительными, беспокойными взлетами мелодической линии.
Одним из пленительнейших образцов светлой созерцательной рахманиновской лирики, связанной с поэтическим ощущением природы, является романс «Маргаритки» на слова И. Северянина (Шагинян свидетельствует, что сам композитор считал лучшими в цикле романсы «Маргаритки» и «Крысолов».). По характеру образов и общему эмоциональному колориту этот романс близок таким сочинениям Рахманинова, как «Здесь хорошо», «Сирень», «У моего окна», прелюдия G-dur ор.32. С последней он имеет известное сходство даже по типу изложения: ясная, плавно льющаяся мелодия пасторального характера на фоне тихо журчащих, неторопливых фигураций. При этом главная мелодическая мысль излагается у фортепиано, а вокальная партия составляет как бы только подголосок к теме, включающий отдельные ее обороты. Лишь в репризе на короткое время она выдвигается на первый план (Характерно, что при создании фортепианной транскрипции этого романса композитор почти не внес в него фактурных изменений. Некоторые вокальные фразы были им просто опущены без всякого ущерба для цельности впечатления.). В музыке этого романса замечательно передано ощущение воздуха и пространства. Музыкальная ткань непрерывно живет и дышит, то расширяясь до очень широкого диапазона, то снова, сжимаясь. В среднем разделе (Границы разделов музыкальной формы не совпадают с делением стихотворного текста на строфы. Средний раздел охватывает вторую и начальные строки третьей строфы. Недостаток текста в условной репризе компенсируется развернутым фортепианным «послесловием».) фактура постепенно набухает, наполняется теплом и светом, создавая яркий образ летнего расцвета природы, торжества жизни и радости:
Сама мелодия, все время излагаемая в высоком регистре, звучит необычайно светло и словно парит в легком прозрачном воздухе. В широких мелодических ходах заключительных фраз слышатся обороты, родственные лирической мелодике Прокофьева и других композиторов более позднего времени.
«Крысолов» написан на слова стихотворения В. Я. Брюсова, в основу которого положена известная легенда о незнакомце, своей игрой на флейте заколдовавшего всех крыс и уведшего их из города. Брюсов придает этому образу символические черты. Таинственный незнакомец, бродящий по свету с дудочкой в руках, «чьи-то души веселя»,— это образ поэта, который чарует и завораживает все живое, но сам остается одинок и чужд людям. Рахманинова, по-видимому, больше интересовала внешняя характеристически-описательная сторона стихотворения, нежели его скрытый символический смысл. В музыкальном воплощении текста композитор отталкивается от регулярно повторяющегося рефрена «Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля». Приплясывающий ритм этого словесного рефрена передан в острой, отрывистой ритмической фигуре, которая пронизывает всю музыкальную ткань романса, подвергаясь мелодическому и гармоническому варьированию, меняя окраску своего звучания:
В «Крысолове», как и в предыдущем романсе этого цикла, фортепианная партия чрезвычайно широко и детально разработана, приобретая в значительной степени самостоятельное значение. Изложение отличается остротой и причудливой угловатостью очертаний, напоминающими некоторые из прелюдий ор.32 и этюдов-картин такого же скерцозно-фантастического характера.
Красочностью музыкального письма, полнотой и сочностью звучания привлекают два последних романса в цикле — «Сон» на стихи Ф. Л. Сологуба и «Ау!» на слова К. Д. Бальмонта. Однако задачи живописно-колористического порядка, выдвигаясь на первый план, приобретают в них до известной степени самодовлеющее значение. В первом из этих романсов Рахманинов создает поэтическую картину сказочного волшебного сна, уносящего в мир чудесной фантастической грезы. Мелодическая фраза в начале романса, построенная на бесполутоновом звукоряде, напоминает простой и ясный свирельный наигрыш:
Постепенно она превращается в ровную и плавную фигурацию, которая звучит как нежный серебристый звон хрустальных колокольчиков. На этом фоне у фортепиано в теплом «виолончельном» регистре возникает песенная мелодия баркарольного типа, имитируемая затем голосом. Тема эта ширится, разрастается и в конце исчезает, словно обволакиваемая тонкой и прозрачной дымкой.
Заключительный романс «Ау!» характерен своей недосказанностью и элементами известной импрессионистичности в его фактуре. Фортепианное изложение создает здесь также впечатление каких-то неясно доносящихся звонов.
(Этот образ имеется и в тексте:
Твой нежный смех был сказкою изменчивою,
Он звал, как в сон зовет свирельный звон.)
Сквозь этот звенящий фон все время пробивается упорно повторяемый акцентированный звук, меняющий свою высоту и гармоническую окраску подобно влекущему, но неуловимому зову. Страстный, настойчивый клич «Ау!», отдающийся эхом в партии фортепиано, остается безответным. Он словно повисает в воздухе и сливается с наполняющим природу звоном. Романс оканчивается неустойчивой вопросительной интонацией на неразрешенном малом септаккорде и внезапным угасанием звучности в последних двух тактах.
В первом романсе цикла, «Ночью в саду у меня», сгущенная, заостренная экспрессия сочетается с миниатюрностью формы и лаконизмом средств изложения. Тонкой, детализированной передаче поэтического текста способствует метрическая свобода и гибкость музыки (в этом романсе, как и в «Крысолове», композитор не указывает тактового размера из-за постоянной его изменчивости).
Стихотворение А. С. Исаакяна близко по содержанию к традиционным мотивам народной поэзии: образ грустной плакучей ивы — символ безутешной в своем горе девушки. Тоном искренней, задушевной жалобы проникнуты и начальные фразы рахманиновского романса.
Вопросо-ответная структура первого мелодического построения с мягким и плавным опеванием сначала доминанты, а потом тоники напоминает лирическую мелодику Чайковского. Но хроматические обороты в первых двух тактах с напряженно звучащими интервалами уменьшенной терции и увеличенной секунды придают выражению чувства особый оттенок острой, щемящей боли (Ход на увеличенную секунду вместе с прихотливой извилистостью мелодической линии привносят в музыку романса некоторые черты ориентализма.):
Те же интонационные элементы становятся основой для построения драматической кульминации во второй половине романса, на словах «ивушке, плачущей горько». Композитор объединяет и концентрирует здесь целую группу средств — мелодических, гармонических, фактурно-динамических — для того чтобы с наибольшей силой подчеркнуть и выделить «ударное» значение этих слов, хотя это и приводит к известному нарушению стройности и плавной текучести поэтического текста:
Звуковысотная кульминация вокальной мелодии отмечена остро диссонирующей последовательностью аккордов (Гармоническая последовательность на слоге «горь» может быть истолкована как «эллиптическое» соединение нонаккордов, находящихся между собой в отношении тритона, с неприготовленным задержанием в двух верхних голосах.) и типичным для Рахманинова приемом расширения звучащего пространства. Легкий, бисерный пассаж у фортепиано дополняет музыкальную экспрессию изобразительным штрихом, вызывая представление о падающих и рассыпающихся по веткам каплях.
Черты напряженной драматической патетики привносятся Рахманиновым в музыкальную интерпретацию стихотворения А. Белого в следующем романсе — «К ней». Здесь особенно выделяются слова скорбного возгласа «Милая, где ты, милая?», которым завершаются строфы стихотворения. Каждый раз это восклицание звучит с нарастающей силой и страстностью. Во второй строфе оно подчеркнуто модуляцией из тональности Des-dur (представленной главным образом доминантовой функцией) в d-moll с помощью рахманиновского «ложного септаккорда». Ровное, точно завороженное движение сменяется в вокальной партии стремительными, беспокойными взлетами мелодической линии.
Одним из пленительнейших образцов светлой созерцательной рахманиновской лирики, связанной с поэтическим ощущением природы, является романс «Маргаритки» на слова И. Северянина (Шагинян свидетельствует, что сам композитор считал лучшими в цикле романсы «Маргаритки» и «Крысолов».). По характеру образов и общему эмоциональному колориту этот романс близок таким сочинениям Рахманинова, как «Здесь хорошо», «Сирень», «У моего окна», прелюдия G-dur ор.32. С последней он имеет известное сходство даже по типу изложения: ясная, плавно льющаяся мелодия пасторального характера на фоне тихо журчащих, неторопливых фигураций. При этом главная мелодическая мысль излагается у фортепиано, а вокальная партия составляет как бы только подголосок к теме, включающий отдельные ее обороты. Лишь в репризе на короткое время она выдвигается на первый план (Характерно, что при создании фортепианной транскрипции этого романса композитор почти не внес в него фактурных изменений. Некоторые вокальные фразы были им просто опущены без всякого ущерба для цельности впечатления.). В музыке этого романса замечательно передано ощущение воздуха и пространства. Музыкальная ткань непрерывно живет и дышит, то расширяясь до очень широкого диапазона, то снова, сжимаясь. В среднем разделе (Границы разделов музыкальной формы не совпадают с делением стихотворного текста на строфы. Средний раздел охватывает вторую и начальные строки третьей строфы. Недостаток текста в условной репризе компенсируется развернутым фортепианным «послесловием».) фактура постепенно набухает, наполняется теплом и светом, создавая яркий образ летнего расцвета природы, торжества жизни и радости:
Сама мелодия, все время излагаемая в высоком регистре, звучит необычайно светло и словно парит в легком прозрачном воздухе. В широких мелодических ходах заключительных фраз слышатся обороты, родственные лирической мелодике Прокофьева и других композиторов более позднего времени.
«Крысолов» написан на слова стихотворения В. Я. Брюсова, в основу которого положена известная легенда о незнакомце, своей игрой на флейте заколдовавшего всех крыс и уведшего их из города. Брюсов придает этому образу символические черты. Таинственный незнакомец, бродящий по свету с дудочкой в руках, «чьи-то души веселя»,— это образ поэта, который чарует и завораживает все живое, но сам остается одинок и чужд людям. Рахманинова, по-видимому, больше интересовала внешняя характеристически-описательная сторона стихотворения, нежели его скрытый символический смысл. В музыкальном воплощении текста композитор отталкивается от регулярно повторяющегося рефрена «Тра-ля-ля-ля-ля-ля-ля». Приплясывающий ритм этого словесного рефрена передан в острой, отрывистой ритмической фигуре, которая пронизывает всю музыкальную ткань романса, подвергаясь мелодическому и гармоническому варьированию, меняя окраску своего звучания:
В «Крысолове», как и в предыдущем романсе этого цикла, фортепианная партия чрезвычайно широко и детально разработана, приобретая в значительной степени самостоятельное значение. Изложение отличается остротой и причудливой угловатостью очертаний, напоминающими некоторые из прелюдий ор.32 и этюдов-картин такого же скерцозно-фантастического характера.
Красочностью музыкального письма, полнотой и сочностью звучания привлекают два последних романса в цикле — «Сон» на стихи Ф. Л. Сологуба и «Ау!» на слова К. Д. Бальмонта. Однако задачи живописно-колористического порядка, выдвигаясь на первый план, приобретают в них до известной степени самодовлеющее значение. В первом из этих романсов Рахманинов создает поэтическую картину сказочного волшебного сна, уносящего в мир чудесной фантастической грезы. Мелодическая фраза в начале романса, построенная на бесполутоновом звукоряде, напоминает простой и ясный свирельный наигрыш:
Постепенно она превращается в ровную и плавную фигурацию, которая звучит как нежный серебристый звон хрустальных колокольчиков. На этом фоне у фортепиано в теплом «виолончельном» регистре возникает песенная мелодия баркарольного типа, имитируемая затем голосом. Тема эта ширится, разрастается и в конце исчезает, словно обволакиваемая тонкой и прозрачной дымкой.
Заключительный романс «Ау!» характерен своей недосказанностью и элементами известной импрессионистичности в его фактуре. Фортепианное изложение создает здесь также впечатление каких-то неясно доносящихся звонов.
(Этот образ имеется и в тексте:
Твой нежный смех был сказкою изменчивою,
Он звал, как в сон зовет свирельный звон.)
Сквозь этот звенящий фон все время пробивается упорно повторяемый акцентированный звук, меняющий свою высоту и гармоническую окраску подобно влекущему, но неуловимому зову. Страстный, настойчивый клич «Ау!», отдающийся эхом в партии фортепиано, остается безответным. Он словно повисает в воздухе и сливается с наполняющим природу звоном. Романс оканчивается неустойчивой вопросительной интонацией на неразрешенном малом септаккорде и внезапным угасанием звучности в последних двух тактах.
Ю. Келдыш
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_op38.html
Agleam
Грандмастер
5/12/2017, 1:45:01 AM
М. В. Добужинский
К моему сожалению, при всей моей симпатии к личности Рахманинова и восхищению его музыкой, мне не пришлось приблизиться к нему. Воспоминания мои о нём не очень богаты, но наши мимолётные встречи и все мелочи, связанные со знакомством, память сохраняет с любовью.
Познакомился я с Сергеем Васильевичем ещё в 1916 году, но дальнейшие свидания были очень редки, с промежутками по нескольку лет. Многие из моих друзей и знакомых, близко знавшие Рахманинова, говорили, что вообще к нему подойти было трудно, что по натуре он был человек замкнутый, но то, что многим казалось холодностью и даже высокомерием, часто объяснялось лишь его застенчивостью. В последней я сам убеждался неоднократно.
Ещё до первой встречи с ним мне была знакома издали, по концертам его высокая сутулая фигура и его серьёзное, сосредоточенное длинное лицо. Когда же я познакомился с ним, то вблизи меня особенно поразило это лицо. Я сразу подумал: какой замечательный портрет!
скрытый текст
Он был коротко стрижен, что подчёркивало его татарский череп, скулы и крупные уши — признак ума (такие же были у Толстого). Не удивительно, что так много художников делали его портреты и что некоторые увлекались «документальной» передачей странных особенностей его лица с сеткой глубоких морщин и напряжённых вен. Пожалуй, лучший портрет Рахманинова — один небольшой, чрезвычайно тонкий и строгий и в то же время как бы «завуалированный» рисунок К. Сомова. Тут он избег соблазна подчёркивания узора этих деталей и ближе всего выразил духовную сущность этого человека.
Первая моя встреча с Рахманиновым случилась в фойе Московского Художественного театра. Тогда ставилась в театре «Роза и Крест» Блока. Блок и я приехали в Москву для переговоров о постановке, и Рахманинову было предложено написать музыку для этой пьесы. По этому поводу он тогда и появился в театре и Немирович-Данченко нас и познакомил.
Я не знаю, по каким причинам, но, по-видимому, музыка написана им не была, да и сама пьеса, хотя и готовилась два года, так и не была поставлена. Я привожу лишь этот факт обращения Художественного театра к Рахманинову, о чём, кажется, ни в одной его биографии не упоминается.
С Сергеем Васильевичем я встретился снова лишь в 1927 или 1928 году в Париже. Тогда же от моих друзей, К. Сомова и известного танцовщика Александра Сахарова, которые перед тем, будучи в Америке, часто бывали у Рахманинова, там гастролировавшего, я слышал о нём много милого — о его личной обаятельности и о его уютной семейственности. Сахаров с умилением рассказывал мне, как были трогательны прощания Сергея Васильевича на ночь с уже взрослыми тогда его дочерьми (старшая, Ирина Сергеевна, была уже замужем). Он точно провожал их в далёкое путешествие, долго благословлял и не отпускал от себя.
«Как следует» я познакомился с Рахманиновым в Париже, бывая у его дочери Татьяны Сергеевны. Однажды было большое собрание, был Шаляпин, особенно блестящий в тот вечер. Он охотно пел, рассказывал и смешил разной талантливой ерундой. Таким весёлым, приветливым и в то же время мило-застенчивым я видел Сергея Васильевича впервые и с этой стороны впервые узнавал его.
С половины 30-х годов, много живя в Лондоне и часто из него уезжая, я, к сожалению, как назло, всегда пропускал случай встретиться там с Сергеем Васильевичем. Он почти каждый свой приезд — и как раз в моё отсутствие — бывал в семье М. В. Брайкевича, которая и мне была близка. У них я как-то проговорился о моей идее балета на тему андерсеновской «Принцессы на горошине», а Брайкевичи рассказали о моём либретто Рахманинову.
Так как оно его, по-видимому, заинтересовало и забавило, то Брайкевич посоветовал мне разработать сюжет и послать Сергею Васильевичу в Швейцарию, где он тогда жил, — может быть, де он вдохновится и напишет музыку...
Так я и сделал. Сергей Васильевич прислал очень меня тронувшее письмо с обещанием, когда будет свободен, взяться на эту тему. Но так этого и не пришлось дождаться, хотя позже, однажды при встрече, он вспомнил с улыбкой своё обещание.
В 1937 году была устроена в Париже С. Лифарем Пушкинская выставка. Ещё раньше я имел возможность хорошо ознакомиться с замечательными набросками Пушкина, очень ими увлёкся (даже дерзнул скопировать многие из них, стараясь подделаться под неподражаемую лёгкость пушкинского пера), и было кстати прочесть на выставке доклад, посвящённый Пушкину-графику. Аудитории были демонстрированы и эти копии. Во время лекции я был немало смущён, увидев в первом ряду Сергея Васильевича, внимательно слушавшего и рассматривавшего рисунки, и был искренно обрадован, когда после лекции он меня благодарил за «открытия», которые для него были в некоторых из моих мыслей.
Вновь я встретился с Рахманиновым только в 1940 году уже в Нью-Йорке, вскоре после моего приезда в Америку. Мы обедали у общих знакомых, и неожиданно он предложил познакомить меня с Metropolitan Opera, обещав посоветовать дирекции поставить «Пиковую даму» с моими декорациями (мои эскизы к этой опере для брюссельского театра de la Monnaie он видел в Лондоне). Разумеется, на первых моих шагах в Америке, когда я, как художник, никому тут не был ведом, его участие было для меня очень ценным. Вскоре состоялось знакомство с директором Metropolitan Opera, которому и были показаны мои эскизы. Друзья уже начали мечтать, что Сергей Васильевич согласится дирижировать его любимой оперой... Но после долгих колебаний дирекции, по разным посторонним соображениям, оказалось, что опера Чайковского поставлена быть не может, и тогда мне, как бы взамен «Пиковой дамы», было предложено сделать декорации к «Балу-маскараду» Верди, что я и исполнил. Таким образом, это вышло всё же как бы «с лёгкой руки» Рахманинова.
Замечательно, что его дружеское участие во мне оставалось неизвестным даже его близким — так он был скромен в подобных доброжелательных поступках, не придавая им значения и не любя говорить о них никому.
Однажды летом 1941 года по приглашению Сергея Васильевича я посетил его в его вилле на Long Island. Он приехал на автомобиле встретить меня на станцию. Правил он сам, и мне было странно — как руки артиста могут снизойти до грубого автомобильного руля? Я сказал ему это и получил забавный ответ: «Не забывайте, что я не только пианист, но и дирижёр и после оркестра моё самое большое удовольствие управлять машиной. Я ведь кондуктор!»
В это моё посещение Рахманинов опять мне показался таким же, каким я его узнал в Париже, и его серьёзность уже меня не пугала.
В Нью-Йорке я старался не пропускать концертов Рахманинова, на которых подлинно наслаждался и вместе с толпой эгоистически требовал бисов. Между тем, несмотря на всю поразительную силу и свежесть его дивной игры, нельзя было не заметить, каким невероятно усталым он был последние годы. После концертов бывали коротенькие свидания в тесной артистической комнате Carnegie Hall, где, как бы опустошённый своей игрой, Рахманинов, надев белую перчатку, машинально пожимал руку своим бесконечным поклонникам.
Последняя моя встреча с ним была на спектакле оперы «Сорочинская ярмарка». (Режиссура была М. А. Чехова, а декорации мои.) Мне было радостно видеть довольного Сергея Васильевича. Во время спектакля я сидел позади его, и он, обернувшись, сказал мне, указывая на мою малороссийскую деревню и пригорок с церковкой и тополями: «Вот бы дачку тут мне построить!»
«Дачку» вскоре он и устроил себе, хоть и на американской земле, но, увы, уже перед самым концом своей жизни.
Первая моя встреча с Рахманиновым случилась в фойе Московского Художественного театра. Тогда ставилась в театре «Роза и Крест» Блока. Блок и я приехали в Москву для переговоров о постановке, и Рахманинову было предложено написать музыку для этой пьесы. По этому поводу он тогда и появился в театре и Немирович-Данченко нас и познакомил.
Я не знаю, по каким причинам, но, по-видимому, музыка написана им не была, да и сама пьеса, хотя и готовилась два года, так и не была поставлена. Я привожу лишь этот факт обращения Художественного театра к Рахманинову, о чём, кажется, ни в одной его биографии не упоминается.
С Сергеем Васильевичем я встретился снова лишь в 1927 или 1928 году в Париже. Тогда же от моих друзей, К. Сомова и известного танцовщика Александра Сахарова, которые перед тем, будучи в Америке, часто бывали у Рахманинова, там гастролировавшего, я слышал о нём много милого — о его личной обаятельности и о его уютной семейственности. Сахаров с умилением рассказывал мне, как были трогательны прощания Сергея Васильевича на ночь с уже взрослыми тогда его дочерьми (старшая, Ирина Сергеевна, была уже замужем). Он точно провожал их в далёкое путешествие, долго благословлял и не отпускал от себя.
«Как следует» я познакомился с Рахманиновым в Париже, бывая у его дочери Татьяны Сергеевны. Однажды было большое собрание, был Шаляпин, особенно блестящий в тот вечер. Он охотно пел, рассказывал и смешил разной талантливой ерундой. Таким весёлым, приветливым и в то же время мило-застенчивым я видел Сергея Васильевича впервые и с этой стороны впервые узнавал его.
С половины 30-х годов, много живя в Лондоне и часто из него уезжая, я, к сожалению, как назло, всегда пропускал случай встретиться там с Сергеем Васильевичем. Он почти каждый свой приезд — и как раз в моё отсутствие — бывал в семье М. В. Брайкевича, которая и мне была близка. У них я как-то проговорился о моей идее балета на тему андерсеновской «Принцессы на горошине», а Брайкевичи рассказали о моём либретто Рахманинову.
Так как оно его, по-видимому, заинтересовало и забавило, то Брайкевич посоветовал мне разработать сюжет и послать Сергею Васильевичу в Швейцарию, где он тогда жил, — может быть, де он вдохновится и напишет музыку...
Так я и сделал. Сергей Васильевич прислал очень меня тронувшее письмо с обещанием, когда будет свободен, взяться на эту тему. Но так этого и не пришлось дождаться, хотя позже, однажды при встрече, он вспомнил с улыбкой своё обещание.
В 1937 году была устроена в Париже С. Лифарем Пушкинская выставка. Ещё раньше я имел возможность хорошо ознакомиться с замечательными набросками Пушкина, очень ими увлёкся (даже дерзнул скопировать многие из них, стараясь подделаться под неподражаемую лёгкость пушкинского пера), и было кстати прочесть на выставке доклад, посвящённый Пушкину-графику. Аудитории были демонстрированы и эти копии. Во время лекции я был немало смущён, увидев в первом ряду Сергея Васильевича, внимательно слушавшего и рассматривавшего рисунки, и был искренно обрадован, когда после лекции он меня благодарил за «открытия», которые для него были в некоторых из моих мыслей.
Вновь я встретился с Рахманиновым только в 1940 году уже в Нью-Йорке, вскоре после моего приезда в Америку. Мы обедали у общих знакомых, и неожиданно он предложил познакомить меня с Metropolitan Opera, обещав посоветовать дирекции поставить «Пиковую даму» с моими декорациями (мои эскизы к этой опере для брюссельского театра de la Monnaie он видел в Лондоне). Разумеется, на первых моих шагах в Америке, когда я, как художник, никому тут не был ведом, его участие было для меня очень ценным. Вскоре состоялось знакомство с директором Metropolitan Opera, которому и были показаны мои эскизы. Друзья уже начали мечтать, что Сергей Васильевич согласится дирижировать его любимой оперой... Но после долгих колебаний дирекции, по разным посторонним соображениям, оказалось, что опера Чайковского поставлена быть не может, и тогда мне, как бы взамен «Пиковой дамы», было предложено сделать декорации к «Балу-маскараду» Верди, что я и исполнил. Таким образом, это вышло всё же как бы «с лёгкой руки» Рахманинова.
Замечательно, что его дружеское участие во мне оставалось неизвестным даже его близким — так он был скромен в подобных доброжелательных поступках, не придавая им значения и не любя говорить о них никому.
Однажды летом 1941 года по приглашению Сергея Васильевича я посетил его в его вилле на Long Island. Он приехал на автомобиле встретить меня на станцию. Правил он сам, и мне было странно — как руки артиста могут снизойти до грубого автомобильного руля? Я сказал ему это и получил забавный ответ: «Не забывайте, что я не только пианист, но и дирижёр и после оркестра моё самое большое удовольствие управлять машиной. Я ведь кондуктор!»
В это моё посещение Рахманинов опять мне показался таким же, каким я его узнал в Париже, и его серьёзность уже меня не пугала.
В Нью-Йорке я старался не пропускать концертов Рахманинова, на которых подлинно наслаждался и вместе с толпой эгоистически требовал бисов. Между тем, несмотря на всю поразительную силу и свежесть его дивной игры, нельзя было не заметить, каким невероятно усталым он был последние годы. После концертов бывали коротенькие свидания в тесной артистической комнате Carnegie Hall, где, как бы опустошённый своей игрой, Рахманинов, надев белую перчатку, машинально пожимал руку своим бесконечным поклонникам.
Последняя моя встреча с ним была на спектакле оперы «Сорочинская ярмарка». (Режиссура была М. А. Чехова, а декорации мои.) Мне было радостно видеть довольного Сергея Васильевича. Во время спектакля я сидел позади его, и он, обернувшись, сказал мне, указывая на мою малороссийскую деревню и пригорок с церковкой и тополями: «Вот бы дачку тут мне построить!»
«Дачку» вскоре он и устроил себе, хоть и на американской земле, но, увы, уже перед самым концом своей жизни.
Newport R. I.
Май 1945
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Dobuzhinsky/
Agleam
Грандмастер
5/13/2017, 11:10:00 PM
Рахманинов Этюды-картины ор. 39
ADGO
Рахманинов. Этюды-картины, Op. 39
Op. 39 No. 1, до минор
Op. 39 No. 2, ля минор
Op. 39 No. 3, фа-диез минор
Op. 39 No. 4, си минор
Op. 39 No. 5, ми-бемоль минор
Op. 39 No. 6, ля минор
Op. 39 No. 7, до минор
Op. 39 No. 8, ре минор
Op. 39 No. 9, ре мажор
Цикл Девять этюдов-картин для фортепиано ор. 39 оказался последним произведением Рахманинова, созданным в России до отъезда за границу и наступившей в связи с этим продолжительной творческой паузы. Многие из пьес этого цикла принадлежат к самым выдающимся образцам рахманиновского фортепианного творчества. Как и в предыдущей серии этюдов-картин, обозначенной ор. ЗЗ, огромный виртуозный размах соединяется с яркой образностью музыки, разнообразием и красочностью фортепианного письма. Но масштабы отдельных пьес еще более разрастаются, усложняются средства изложения, усиливается драматическое начало.
На характере этого последнего рахманиновского сочинения предреволюционных лет несомненно сказалась сгущавшаяся грозовая атмосфера того времени. В цикле полностью отсутствуют светлый мечтательный лиризм и мягкая элегическая грусть, господствуют суровые сумрачные настроения, мужественная энергия и собранность, приподнятая, тревожная патетика.
Стремительный, напористый первый этюд c-moll содержит некоторые черты родства с шопеновскими пьесами такого же бурно-патетического характера. Самый рисунок пассажей напоминает типичные формы изложения романтического пианизма. Но яркие экспрессивные взрывы, нарушающие это ритмически равномерное движение, и суровые, властные ритмические акценты басов (Особенно рельефно выступает этот грозно-императивный ритм в начале репризы (см. ремарки rallentando и a tempo).) придают музыке этюда характер особого эмоционального накала и беспокойства.
скрытый текст
К второму этюду a-moll имеется программный авторский комментарий. По словам Рахманинова, здесь изображаются море и чайки. Однако это пояснение мало говорит о внутреннем выразительном строе данной пьесы. Неизменно ровное, размеренное ритмическое движение триолями, скрытая мелодия басов, в которой отчетливо различаются настойчиво повторяемые интонации темы «Dies irae», общий холодный колорит музыки — все это вызывает чувство глубокого скорбного оцепенения и трагической безнадежности. Медлительно и плавно развертывающаяся на этом фоне мелодия характерна сочетанием бесстрастных «открытых» ходов по квинтам и квартам, сливающихся с пейзажным образом, и подчеркнуто экспрессивных «стонущих» интонаций. При слушании этого этюда возникают невольные ассоциации с симфонической поэмой «Остров мертвых».
В третьем этюде fis-moll снова слышится смятенный порыв и что-то смутно угрожающее. Характерную выразительную окраску придают музыке беспокойный «перебойный» ритм и упорно повторяемая мелодическая интонация, которая звучит в различных вариантах и с разными оттенками выражения на протяжении всей пьесы:
В коде этюда Рахманиновым использован тот прием «удаления», «растворения» образа, который уже встречался нам в некоторых его пьесах из ор. 32 и 33.
Стедующий, четвертый, этюд h-moll также характерен своим острым, причудливым ритмом, напоминающим отчасти быстрый марш, отчасти танец. Благодаря непрерывному смещению ритмических акцентов и постоянно меняющемуся тактовому размеру создается впечатление неуловимо мелькающих капризных скерцозно-фантастических образов.
Мятежной страстностью тона, бурным протестующим пафосом проникнут пятый этюд es-moll. В его приподнятой экспрессии, доходящей до пламенной экстатичности, есть нечто родственное скрябинскому этюду dis-moll, хотя соотношение различных образных сфер и общий план развития носит у Рахманинова иной характер. Драматическая патетика и героика соединяются в этом его этюде с чертами проникновенного лиризма. Чрезвычайно выразителен контраст «аппассионатной» первой темы, которая с самого начала звучит мощно и вызывающе, и светлого поэтического образа, возникающего в среднем разделе. Эта же лирическая тема снова появляется в коде после грозного нарастания, приводящего к динамизированной по изложению репризе. Заканчивается этюд тихо, умиротворенно. Но у слушателя остается впечатление, что это только временное успокоение перед новыми тревогами и бурями.
Едва ли не самое широкое признание у пианистов нашел шестой этюд a-moll. По словам самого Рахманинова, замысел этого этюда был подсказан ему сказкой о Красной Шапочке и Волке. Однако образы простой детской сказки, не лишенной оттенка добродушной иронии, преломляются в творческом сознании композитора очень своеобразно. В музыке рахманиновского этюда слышится трагический ужас и смятение перед чем-то грозным, неумолимо жестоким, надвигающимся на человека с роковой неотвратимостью. Нельзя не услышать здесь сходства с теми страшными образами бесчеловечной, злой силы в искусстве XX века, которые были порождены социальными катастрофами и войнами нашего времени. Самая манера фортепианного изложения с ее токкатной остротой и колкостью, жесткими ритмическими акцентами и обнаженностью механически-моторного начала соприкасается с новыми стилистическими тенденциями, заявляющими о себе в творчестве композиторов более молодого поколения. В то же время этюд проникнут огромной драматической экспрессией, захватывая своей неудержимо стремительной ритмической энергией и волевым напором.
Наиболее развернутым авторским программным комментарием мы располагаем к седьмому этюду c-moll. Как указывал композитор, этюд написан в характере траурного марша. Но эта форма расширяется им до масштабов монументального живописного полотна. Начальная тема представляет собой, по словам Рахманинова, марш. Далее появляется новая тема (росо meno mosso, за три такта до смены знаков при ключе), напоминающая пение хора. Эта широкая скорбная мелодия, идущая на фоне ритмически ровного сопровождения шестнадцатыми, звучит в начале глухо и затаенно, лишь постепенно усиливаясь и вырисовываясь с большей рельефностью. Создается эффект медленно приближающегося шествия. В момент кульминации, при возвращении в основную тональность, согласно тому же авторскому объяснению, слышится перезвон колоколов. В заключительных тактах в виде краткой реминисценции снова появляется начальная маршевая тема.
Эпическая картинность музыки сочетается в этой пьесе с подчеркнуто экспрессивными декламационными акцентами и суровым, мрачным драматизмом общего эмоционального колорита.
Восьмой этюд d-moll, написанный позже других, по изложению близок к шопеновским формам пианизма. Но интонационный склад его типично рахманиновский. Как и в этюде fis-moll из этого же цикла, характерную выразительную окраску придает музыке настойчивое повторение одного мелодического оборота, окрашенного здесь в мягкие элегические тона. Эта элегическая окраска подчеркивается дважды возникающей в коде «рахманиновской гармонией».
Завершается цикл пышным, блестящим по звучанию этюдом D-dur, написанным в широкой фресковой манере. Как и в некоторых других этюдах-картинах этого цикла (например, в седьмом, c-moll), музыка достигает здесь подлинно симфонического размаха. Композитор характеризовал этот этюд как восточный марш. Однако это определение так же как и другие его программные характеристики, неполно раскрывает сущность авторского замысла. Пестрое чередование причудливых, порой скерцозно окрашенных образов позволяет представить себе картину, сходную с той, которая рисовалась В. В. Стасову в глинкинском Марше Черномора: «... картина идущего народа, идущего, играющего, дующего, колотящего кто на чем попало,— иной на нежных игрушечных вещицах, иной на музыкальных уродах-чудовищах...». Отдельные обороты ориентального характера слышатся и в музыке рахманиновского этюда (например, ход на увеличенную секунду в основной теме с ее прихотливым ритмом и насыщенностью гармоний хроматизмами). Но в общем восточный колорит его весьма условен. Многие места звучат совершенно по-русски.
Такова, особенно, суровая эпическая тема среднего раздела (l'istesso tempo), с которой заметно перекликается кода финала из созданной Рахманиновым двумя десятилетиями позже Третьей симфонии:
Мощные удары полнозвучных аккордовых комплексов во вступительных тактах и затем далее, при подходе к среднему эпизоду и в коде этюда, напоминают праздничный перезвон колоколов. Все это сливается в одну сочную по краскам, монументальную картину торжественного народного шествия.
В третьем этюде fis-moll снова слышится смятенный порыв и что-то смутно угрожающее. Характерную выразительную окраску придают музыке беспокойный «перебойный» ритм и упорно повторяемая мелодическая интонация, которая звучит в различных вариантах и с разными оттенками выражения на протяжении всей пьесы:
В коде этюда Рахманиновым использован тот прием «удаления», «растворения» образа, который уже встречался нам в некоторых его пьесах из ор. 32 и 33.
Стедующий, четвертый, этюд h-moll также характерен своим острым, причудливым ритмом, напоминающим отчасти быстрый марш, отчасти танец. Благодаря непрерывному смещению ритмических акцентов и постоянно меняющемуся тактовому размеру создается впечатление неуловимо мелькающих капризных скерцозно-фантастических образов.
Мятежной страстностью тона, бурным протестующим пафосом проникнут пятый этюд es-moll. В его приподнятой экспрессии, доходящей до пламенной экстатичности, есть нечто родственное скрябинскому этюду dis-moll, хотя соотношение различных образных сфер и общий план развития носит у Рахманинова иной характер. Драматическая патетика и героика соединяются в этом его этюде с чертами проникновенного лиризма. Чрезвычайно выразителен контраст «аппассионатной» первой темы, которая с самого начала звучит мощно и вызывающе, и светлого поэтического образа, возникающего в среднем разделе. Эта же лирическая тема снова появляется в коде после грозного нарастания, приводящего к динамизированной по изложению репризе. Заканчивается этюд тихо, умиротворенно. Но у слушателя остается впечатление, что это только временное успокоение перед новыми тревогами и бурями.
Едва ли не самое широкое признание у пианистов нашел шестой этюд a-moll. По словам самого Рахманинова, замысел этого этюда был подсказан ему сказкой о Красной Шапочке и Волке. Однако образы простой детской сказки, не лишенной оттенка добродушной иронии, преломляются в творческом сознании композитора очень своеобразно. В музыке рахманиновского этюда слышится трагический ужас и смятение перед чем-то грозным, неумолимо жестоким, надвигающимся на человека с роковой неотвратимостью. Нельзя не услышать здесь сходства с теми страшными образами бесчеловечной, злой силы в искусстве XX века, которые были порождены социальными катастрофами и войнами нашего времени. Самая манера фортепианного изложения с ее токкатной остротой и колкостью, жесткими ритмическими акцентами и обнаженностью механически-моторного начала соприкасается с новыми стилистическими тенденциями, заявляющими о себе в творчестве композиторов более молодого поколения. В то же время этюд проникнут огромной драматической экспрессией, захватывая своей неудержимо стремительной ритмической энергией и волевым напором.
Наиболее развернутым авторским программным комментарием мы располагаем к седьмому этюду c-moll. Как указывал композитор, этюд написан в характере траурного марша. Но эта форма расширяется им до масштабов монументального живописного полотна. Начальная тема представляет собой, по словам Рахманинова, марш. Далее появляется новая тема (росо meno mosso, за три такта до смены знаков при ключе), напоминающая пение хора. Эта широкая скорбная мелодия, идущая на фоне ритмически ровного сопровождения шестнадцатыми, звучит в начале глухо и затаенно, лишь постепенно усиливаясь и вырисовываясь с большей рельефностью. Создается эффект медленно приближающегося шествия. В момент кульминации, при возвращении в основную тональность, согласно тому же авторскому объяснению, слышится перезвон колоколов. В заключительных тактах в виде краткой реминисценции снова появляется начальная маршевая тема.
Эпическая картинность музыки сочетается в этой пьесе с подчеркнуто экспрессивными декламационными акцентами и суровым, мрачным драматизмом общего эмоционального колорита.
Восьмой этюд d-moll, написанный позже других, по изложению близок к шопеновским формам пианизма. Но интонационный склад его типично рахманиновский. Как и в этюде fis-moll из этого же цикла, характерную выразительную окраску придает музыке настойчивое повторение одного мелодического оборота, окрашенного здесь в мягкие элегические тона. Эта элегическая окраска подчеркивается дважды возникающей в коде «рахманиновской гармонией».
Завершается цикл пышным, блестящим по звучанию этюдом D-dur, написанным в широкой фресковой манере. Как и в некоторых других этюдах-картинах этого цикла (например, в седьмом, c-moll), музыка достигает здесь подлинно симфонического размаха. Композитор характеризовал этот этюд как восточный марш. Однако это определение так же как и другие его программные характеристики, неполно раскрывает сущность авторского замысла. Пестрое чередование причудливых, порой скерцозно окрашенных образов позволяет представить себе картину, сходную с той, которая рисовалась В. В. Стасову в глинкинском Марше Черномора: «... картина идущего народа, идущего, играющего, дующего, колотящего кто на чем попало,— иной на нежных игрушечных вещицах, иной на музыкальных уродах-чудовищах...». Отдельные обороты ориентального характера слышатся и в музыке рахманиновского этюда (например, ход на увеличенную секунду в основной теме с ее прихотливым ритмом и насыщенностью гармоний хроматизмами). Но в общем восточный колорит его весьма условен. Многие места звучат совершенно по-русски.
Такова, особенно, суровая эпическая тема среднего раздела (l'istesso tempo), с которой заметно перекликается кода финала из созданной Рахманиновым двумя десятилетиями позже Третьей симфонии:
Мощные удары полнозвучных аккордовых комплексов во вступительных тактах и затем далее, при подходе к среднему эпизоду и в коде этюда, напоминают праздничный перезвон колоколов. Все это сливается в одну сочную по краскам, монументальную картину торжественного народного шествия.
Ю. Келдыш
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_op39.html
Agleam
Грандмастер
5/13/2017, 11:19:50 PM
Е. Ю. Жуковская Воспоминания о моём учителе и друге С. В. Рахманинове
Первая четверть
«Написать очерк характерного лица — дело очень трудное и „мастеровитое“... стало каноном, что в жизни крупного человека, в воспоминаниях о нём нет незначительного, не заслуживающего ревнивого сбережения от тлена и забвенья.
Это обязывает каждого, не стыдясь неуменья, правдиво и просто записать или рассказать всё, что выпало на его долю слышать, узнать, а тем более лично запечатлеть о ком-либо из больших людей».
А. Н. Лесков
скрытый текст
Не думала я, что буду когда-нибудь писать воспоминания о Сергее Васильевиче, никогда к этому не готовилась, не вела ни дневников, ни записей, но с самой ранней молодости я почти никогда не уничтожала писем своих близких и друзей. Казалось, что когда-нибудь мне, может быть, захочется заглянуть в прошлую жизнь. Действительно, так это и произошло: попавшая случайно мне в руки пачка писем Наташи, Сони Сатиных и Сергея Васильевича ко мне до того ярко воскресила в моей памяти отдалённое больше чем на полстолетия прошлое, как будто все события происходили вчера. Каждое письмо в мельчайших подробностях восстанавливало нашу жизнь того времени, и это вызывало у меня желание написать воспоминания, тем более что приходится иногда слышать и даже читать неправильное толкование некоторых событий из жизни Сергея Васильевича, а мне хотелось бы их описать так, как это было в действительности.
Рахманинов был непревзойдённым пианистом современности, великим творцом симфонических, фортепианных, оперных, камерных и вокальных произведений и выдающимся дирижёром. Все эти три стороны его творчества подвергаются в настоящее время тщательному изучению, пишутся исследования, которые издаются отдельными книгами. Единственно, чего в них очень мало или совсем нет, — описания Рахманинова как человека. Происходит это отчасти потому, что по-настоящему его знали только очень близкие люди. Черты его сложного, несколько замкнутого характера обнаруживались вполне только перед друзьями. Все те, кто имеет право причислять себя к таковым, сходятся в том, что одним человеком он был на людях и совершенно другим среди близких.
Чтобы показать Сергея Васильевича, каким он был среди друзей, в тесном семейном кругу, мне хочется прежде всего рассказать об обстановке, в которой он жил, о людях, которые его окружали и были ему близки, среди которых он чувствовал себя легко, непринуждённо и обнаруживал себя таким, каким был на самом деле. Это заставляет меня много и подробно говорить о семье его тётки по отцу, Варвары Аркадьевны Сатиной, которая в трудную для него минуту, после разрыва с Н. С. Зверевым, приютила его.
С 1893 года моя жизнь и жизнь моей семьи тесно переплетается с жизнью Сергея Васильевича и семьи Сатиных. Поэтому с 1893 года я и начну свои воспоминания.
Чтобы перейти к тому, что послужило поводом к нашему знакомству, перешедшему очень быстро в самую тесную дружбу, придётся сказать несколько слов и о себе.
Родилась я в 1875 году в селе Бобылёвке Саратовской губернии Балашовского уезда. Отец мой, Юлий Иванович Крейцер, был агроном и заведовал имениями Львовых. В раннем детстве мы безвыездно жили в деревне.
Учиться на фортепиано я начала, кажется, уже в пятилетнем возрасте под руководством моей матери. В 1885 году мы переехали для поступления в гимназию в Москву, и вскоре мне пригласили учительницу музыки Елену Николаевну Толубееву, ученицу шестого курса консерватории по классу Александра Ильича Зилоти.
В раннем детстве во время учения в гимназии я не проявляла особого рвения к игре на фортепиано. Я так была поглощена науками, что на фортепиано занималась больше из любви к отцу, который хотя и не был музыкантом, но обожал музыку, в особенности классическую.
В 1893 году я окончила гимназию с золотой медалью, но меня потянуло не к наукам, как этого можно было ожидать, а к искусству, и любовь к музыке, дремавшая, вероятно, у меня где-то в глубине души, проснулась и всецело завладела мной.
Меня перестала удовлетворять моя учительница. Захотелось заниматься с учителем, который как музыкант стоял бы на недосягаемой высоте. Такого учителя я нашла в лице Сергея Васильевича Рахманинова.
Летом 1893 года отец мой, возвратившись из деловой поездки, рассказал, что встретил в дороге Александра Александровича Сатина * (дядю Рахманинова) и просил его передать Рахманинову просьбу заниматься со мной.
Мне что-то плохо верилось, что желание моё исполнится, но вот как-то, ближе к осени, заехал к нам в Бобылёвку Александр Александрович вместе со своим племянником Дмитрием Ильичом Зилоти и сообщил, что Сергей Васильевич дал своё согласие.
Легко себе представить, в каком восторге я была от согласия Сергея Васильевича, с каким рвением я начала заниматься и с каким волнением готовилась к первому уроку с моим учителем.
Я очень любила осень в деревне и после окончания гимназии вполне могла провести весь сентябрь в Бобылёвке, но мной овладело такое нетерпение и желание поскорей начать занятия, что уже в половине сентября мы были в Москве, и вскоре после переезда моя мать поехала к Сергею Васильевичу, чтобы договориться с ним о дне и часе урока. Жил он тогда в меблированных комнатах «Америка» на Воздвиженке (ныне улица Калинина) *.
Моя мать застала Сергея Васильевича дома, хотя поехала к нему без предупреждения. Он произвёл на неё впечатление малообщительного человека. Очевидно, это было проявлением его застенчивости по отношению к малознакомым людям.
Вскоре состоялся наш первый урок.
Впечатление, которое произвёл на меня мой новый учитель, было далеко не ободряющее. Прослушав меня, он обратил внимание на мои недостатки: рука была плохо поставлена, да к тому же маленькая, поэтому то, что другим было легко в смысле техники, мне давалось с трудом. Он сказал, что перестановка руки требует большого терпения и настойчивой работы, показал упражнения, которые я должна была сделать до следующего урока.
Сергей Васильевич, как известно, очень не любил давать уроки и, мне кажется, своим довольно суровым подходом ко мне хотел сразу выяснить, насколько сильно было во мне желание заниматься, насколько я была способна и восприимчива, одним словом, стоило ли вообще начинать заниматься со мной.
Трудности и неудачи, встречавшиеся в работе, никогда меня не пугали. Напротив того, они вызывали удвоенный прилив энергии и уверенность в том, что при настойчивости можно всё преодолеть, всего достигнуть.
Так случилось и на этот раз. Я с большим увлечением начала заниматься и через неделю, когда Сергей Васильевич приехал на урок, так точно выполняла все его задания и достигла уже такого улучшения, что отношение моего учителя ко мне начало понемногу меняться.
Рояль в нашей квартире стоял у стены так, что Сергей Васильевич во время урока сидел с правой от меня стороны. Когда я в начале наших занятий делала разные упражнения по перестановке руки, Сергею Васильевичу, несомненно, было очень скучно их слушать, и вот он развлекался тем, что к моим упражнениям начинал подыгрывать разные вариации. Я так была поглощена своей работой, что не очень прислушивалась к ним, но после урока мать моя всегда говорила:
— Как красиво было то, что Сергей Васильевич наигрывал!
Первое время наших занятий, пока Сергей Васильевич жил в меблированных комнатах «Америка», он приезжал на урок обыкновенно на извозчике и останавливался у ворот, так как двухэтажный особняк, в котором мы жили, находился в глубине двора.
Зимой 1893 года Сергей Васильевич носил так называемую «николаевскую» шинель. Это была шуба по тогдашней моде. Её надевали не в рукава, а внакидку. Снабжена она была пелериной, напоминавшей пушкинские времена. Такая одежда ещё больше увеличивала его и без того высокий рост, но носил он её недолго и вскоре переменил на просто зимнее пальто. Вообще Сергей Васильевич изъял из своего костюма и наружности всё, что в малейшей степени отходило от строгой простоты. Он терпеть не мог своих фотографий, относящихся к началу 1890-х годов, где он снят с длинными волосами. Остригся он по совету сестёр Скалон и с тех пор всю жизнь носил коротко стриженые волосы.
В начале нашего знакомства я не замечала иногда, что рука Сергея Васильевича, не помню только какая, у самой кисти перевязана красной шерстинкой; по старинной примете эту шерстинку носили против боли в руке, конечно, она не выполняла своей функции.
Помню, что у меня был назначен урок на 25 октября, и Сергей Васильевич приехал к нам, несмотря на то, что уже знал о смерти П. И. Чайковского. Это известие глубоко потрясло Рахманинова *. Но он был необыкновенно пунктуален и не любил отменять своих обязательств *.
С присущей ему простотой он сказал мне, что умер Чайковский. Я была тогда ещё мало с ним знакома, и о том, как тяжела была для него эта утрата, он со мной не говорил. Но самый факт сообщения мне этого печального известия указывает на то, что он был уверен в сочувственном отклике, как это действительно и было.
Сатинская молодёжь и мы с братом обожали не только музыку Чайковского, но и его самого. Помню симфонический концерт из произведений Чайковского, которым он дирижировал. Это был первый и единственный раз, что я слышала и видела Чайковского. Помню бурные, долго не смолкавшие овации, которыми его награждали оркестр и публика. Можно было с уверенностью сказать, что в громадном, битком набитом Большом зале Благородного собрания не было ни одного человека, который не принимал бы участия в этих овациях, не разделял бы общего восторга, не гордился бы тем, что Чайковский — наш соотечественник, что наша родина дала такого музыканта!
Потом, когда мы уже стали друзьями, Сергей Васильевич часто говорил о Чайковском, играл нам его сочинения. Играл он и оперы, и симфонии, и камерные, и фортепианные вещи, и романсы. Он научил меня по-настоящему любить и чувствовать музыку Чайковского.
С Варварой Аркадьевной и Наташей я познакомилась 30 ноября того же 1893 года в концерте П. А. Пабста, в котором, наряду с другими произведениями, он играл Фантазию для двух фортепиано op. 5 Рахманинова вместе с автором. Фантазия исполнялась в первый раз и имела большой успех. Знакомство наше с Наташей перешло сразу в большую дружбу. Нас сблизило то, что вкусы и интересы у нас были совершенно одинаковы. Мы обе любили музыку, концерты, театры и книги и терпеть не могли балов, выездов и прочих светских удовольствий.
После того как мы познакомились и сразу подружились, мы не только не искали новых знакомств, но всячески их избегали. Нас вполне удовлетворяла наша маленькая, тесная компания, и мы стойко сопротивлялись попыткам Варвары Аркадьевны навязать нам новых знакомых.
Варвара Аркадьевна была женщиной очень деятельной, кипучая энергия которой заставляла её постоянно о чём-то хлопотать, что-то устраивать.
Не знаю точно, с какого времени Варвара Аркадьевна начала работать в Дамском благотворительном комитете при тюремной больнице, но мне кажется, что начало её деятельности в нём совпадает с постановкой балета А. Ю. Симона «Оживлённые цветы». В то отдалённое время большинство благотворительных учреждений существовало на пожертвования частных лиц и средства, получаемые от устройства благотворительных спектаклей, балов и лотерей. Нередко бывали случаи, когда такие увеселения устраивались больше для собственного удовольствия устроителей, чем для блага учреждения, в пользу которого они делались.
В этом отношении немного погрешила и постановка балета Симона, в котором тридцать барышень из «общества» могли показать своё хореографическое искусство.
Вскоре Варвара Аркадьевна убедилась в том, что такие постановки не оправдывают затрачиваемых на них энергии и средств, и перешла к устройству в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета концертов с участием Шаляпина и Рахманинова, которые выступали бесплатно и благодаря своей популярности обеспечивали переполненный Большой зал Благородного собрания. Программа концертов носила строго камерный характер и состояла из произведений Чайковского, Римского-Корсакова, Мусоргского, Аренского, Рахманинова, Шуберта, Шумана, Грига и других.
2 декабря 1900 года Варварой Аркадьевной был устроен в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета симфонический концерт с участием Рахманинова, Шаляпина и Зилоти: Зилоти дирижировал увертюрой-фантазией «Ромео и Джульетта» Чайковского и увертюрой к опере «Сон на Волге» Аренского. В этом концерте Рахманинов играл только что созданные им вторую и третью части своего Второго фортепианного концерта, а Шаляпин пел романсы — наиболее сильное впечатление произвели «Судьба» Рахманинова и баллада Мусоргского «Забытый».
Попытки Варвары Аркадьевны вовлечь Наташу в более светскую жизнь обыкновенно наталкивались на сопротивление, но победа доставалась Наташе не без борьбы.
С Соней Варваре Аркадьевне было ещё трудней. У Сони с самой ранней юности было непреодолимое тяготение к науке. Для неё в жизни существовали только наука и музыка. Всё остальное, всё внешнее в жизни было ей чуждо и совершенно её не интересовало. Даже в отношении своего костюма у неё был определённый твёрдо установившийся вкус, изменить который даже Варвара Аркадьевна была не в состоянии. Соня признавала только один фасон платья: тёмную юбку, блузку с высоким воротником и ботинки непременно на шнуровке и на низком каблучке. Это приводило Варвару Аркадьевну в отчаяние, но ей приходилось уступать.
Хотя Варвара Аркадьевна и не препятствовала занятиям Наташи музыкой, но и не создавала ей условий для серьёзной работы. Рояль стоял в проходной комнате, к Сатиным часто приходили родные и знакомые, так что Наташе для занятий приходилось ловить моменты, когда комната была свободной. Это, конечно, очень отражалось на её успехах.
Вскоре после знакомства мы начали с Наташей играть в четыре руки; виделись мы почти ежедневно или в их квартире, или у нас играли минимум часа по четыре подряд до боли в спине.
Сатины жили в то время в районе Арбата, в Серебряном переулке, в доме Погожевой, на углу Серебряного и Криво-Никольского переулка. Это был типичный особняк старой Москвы *. Входили в особняк через застеклённую галерею. Из передней дверь вела прямо в большую светлую комнату, в которой у Сатиных была столовая и стоял концертный рояль фабрики Шрёдера. Дальше по фасаду шла гостиная и кабинет Александра Александровича, где по вечерам обыкновенно сидели старшие, так что мы им не особенно мешали нашей игрой, которую прерывали только на то время, когда все сходились в столовой к вечернему чаю. В первом этаже находилась ещё комната Варвары Аркадьевны и спальни Наташи с Соней и Саши с Володей. Наверх вела лестница в антресоли, где было три комнаты, в которых жили доктор Григорий Львович Грауэрман, друг семьи Сатиных, бывший репетитор их сына Саши, слуги родом из Ивановки, прожившие всю жизнь у Сатиных, которых все считали членами семьи, а в самой верхней, довольно поместительной комнате жил Сергей Васильевич. Ему там никто не мешал, и его игра на фортепиано совершенно не была слышна внизу.
Мы жили в то время на Арбате, почти на углу бывшего Денежного переулка, в доме, который теперь значится под № 53, во дворе, во флигеле.
Территориальная близость, конечно, много способствовала нашим частым свиданиям, а потом мы так привыкли видеться чуть ли не ежедневно, что это стало потребностью.
И что только мы не переиграли с Наташей! Симфонии Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Шумана, Мендельсона, Чайковского, Римского-Корсакова, одним словом, всё, что из симфонической литературы было переложено на четыре руки, покупалось и игралось бесчисленное количество раз, благодаря чему симфоническую литературу мы знали очень хорошо. Наигравшись до полного изнеможения, мы переходили в комнату Наташи.
У Сергея Васильевича по вечерам часто бывал кто-нибудь из его друзей — Н. С. Морозов, Ю. С. Сахновский или М. А. Слонов. После их ухода он обыкновенно приходил к нам. Здесь происходили разговоры на самые разнообразные темы, начиная от искусства и кончая событиями нашей повседневной жизни. Иногда он рассказывал какие-нибудь эпизоды из консерваторской жизни. Рассказывал он очень живо, образно, с большим юмором. Осталось у меня в памяти следующее.
Однажды Слонова пригласили петь в каком-то концерте. Аккомпанировать себе он, конечно, попросил Рахманинова. Слонов — очень музыкальный человек — обладал довольно скромными вокальными данными. Ввиду того, что концерт был не в стенах консерватории, Слонов решил допустить маленькую вольность и петь арию Игоря из оперы «Князь Игорь» Бородина в транспорте. Он попросил Рахманинова понизить ему арию на тон и предложил взять ноты для просмотра. Рахманинов гордо отказался, сказав, что будет транспонировать с листа. На концерте же забыл ли он или перепутал, но вместо того чтобы понизить, повысил тональность арии. Можно себе легко представить состояние Слонова! Картина эта, очевидно, так ярко воскресла в памяти Сергея Васильевича, что, дойдя в рассказе до этого места, он заливался своим заразительным смехом, привычным жестом потирал голову и сквозь слёзы говорил:
— Он меня потом чуть не убил!
В консерватории у Рахманинова было несколько близких товарищей. Не помню всех фамилий, которые он называл, но самым шаловливым, зачинщиком всяких проказ был скрипач Н. К. Авьерино. Вся эта компания, вероятно, не раз нарушала консерваторскую дисциплину — не ходила на обязательные предметы, не посещала хор, курила в непоказанных местах, одним словом, была на примете у инспектора консерватории Александры Ивановны Губерт.
Александра Ивановна — «правая рука» директора Московской консерватории В. И. Сафонова — была, собственно говоря, добрым человеком, но возложенные на неё трудные обязанности по поддержанию в консерватории дисциплины, по наблюдению за поведением учеников, за посещением ими классов вынуждали её быть придирчивой и взыскательной. Я думаю, некоторые музыканты ещё помнят её высокую, стройную, сухощавую фигуру, постоянно одетую в чёрное. Губерт всегда появлялась там, где её меньше всего ожидали и где её присутствие было менее всего желательным. Больше всех попадало от неё, вероятно, Авьерино. На каком-то консерваторском торжестве он подговорил товарищей «качать» Александру Ивановну, чтобы отомстить ей за все придирки. Шалуны, и в их числе Рахманинов, привели свой коварный замысел в исполнение. Бедной Александре Ивановне пришлось перенести эту выходку, проявив, вероятно, всё своё самообладание, чтобы с честью выйти из затруднительного положения.
Сергей Васильевич не легко сходился с людьми; он не принадлежал к числу тех, кто, едва познакомившись, сейчас же переходит на «ты». В особенности же мало было людей, кроме близких родственников, которых он называл по имени; таким близким друзьям, как Морозов и Слонов, он говорил «ты», но даже их называл по имени и отчеству. С братом моим он как-то незаметно перешёл на «ты» и называл его, как все Сатины, уменьшительным именем.
Однажды вечером, вскоре после издания Гутхейлем «Алеко», в комнату вошёл Сергей Васильевич с очень расстроенным и недовольным видом. Он только что приехал со званого обеда от К. А. Гутхейля, который тогда жил в особняке в бывшем Денежном переулке, и рассказал, что по предложению К. А. Гутхейля выпил с ним «брудершафт».
— Ну как же я буду его называть? — говорил Сергей Васильевич с совершенно несчастным видом. — Не могу же я ему говорить: Карлуша, ты? — Наконец, решил, что будет ему говорить «ты», но называть Карлом Александровичем, и на этом успокоился.
Летом 1894 года мы разъехались — Сатины в Ивановку, мы в Бобылёвку, и, конечно, гостили мы с братом у Сатиных, а они у нас.
Бобылёвка находилась в Саратовской губернии, которая отличалась огромными просторами степей и полей и отсутствием лесов, но в Бобылёвке, недалеко от усадьбы, был довольно хороший лес, красивая река, впадавшая в Хопёр, большой фруктовый сад, спускавшийся к реке, парк, в котором стоял помещичий дом очень красивой архитектуры, и церковь, совершенно не похожая на обыкновенные деревенские церкви.
Большой дом в парке был обитаем только во время редких и кратковременных приездов владельцев имения Львовых. В раннем детстве он казался нам каким-то таинственным и вместе с тем, а может быть именно поэтому, очень нас привлекал. Он был трёхэтажный, с колоннами и с большими балконами на каждом этаже. Стены в столовой были из жёлтого мрамора, в гостиной — из белого, а потолки чудесно расписаны гирляндами цветов; это была, вероятно, работа очень хороших мастеров. Перед большой террасой, выходившей в парк, была огромнейшая клумба роз и кусты сирени.
Дом, в котором мы жили, находился недалеко от парка и был окружён садом, посаженным руками моей матери. Деревья и кусты в нём вырастали вместе с нами; может быть, мы поэтому так любили этот уголок.
Ивановка находилась в Тамбовской губернии и была типичным степным имением. Лучшее в усадьбе — парк, посаженный Варварой Аркадьевной, когда она после замужества приехала в Ивановку.
В то время, о котором я говорю, парк был большим и тенистым. Особенно было много сирени и разных цветущих кустарников, так что весной было очень красиво. В усадьбе стояли два жилых деревянных двухэтажных дома, правда, с большими террасами и комнатами, но, по-моему, очень некрасивых и неуютных. Недалеко от дома был большой пруд, к сожалению, совершенно лишённый зелени, и лесок, который даже назывался «кустиками». Вот и все красоты Ивановки. Но Сатины любили свою Ивановку, а мы с братом — Бобылёвку.
Наташа, Соня и Володя Сатины приехали в Бобылёвку в самом начале лета 1894 года. Мы весело и приятно провели время. Бобылёвка им так понравилась и они её так расхвалили Сергею Васильевичу, что в следующий же их приезд летом того же года он приехал вместе с ними.
Летом 1895 года мы задумали дать в Бобылёвке концерт и на вырученные деньги купить библиотеки для двух школ. Когда нам пришла в голову эта мысль, мы, конечно, совсем не думали о том, с какими трудностями сопряжено устройство концерта в деревне. Мы только горели желанием своим выступлением, как настоящие артисты, заработать деньги на такое хорошее дело.
Сергей Васильевич без всякой просьбы с нашей стороны выразил согласие участвовать в нашем концерте. Отец мой, видя наш энтузиазм, взял на себя всю административную часть. Концерт был устроен в бобылёвской школе; здание было новое, недавно отстроенное; состояло оно из двух классов; перегородку между ними удалось легко разобрать, так что получился довольно длинный, поместительный зал. Сделали небольшую низкую эстраду и перевезли два инструмента. Труднее всего было распространение билетов. Публика наша состояла из интеллигенции соседних сёл и деревень и из наших личных знакомых, живших на расстоянии до пятидесяти вёрст в окружности. Прибегали и к объявлениям, и к почте, и к нарочным. Всё шло прекрасно, все затруднения преодолевались.
Несколько омрачило наше настроение только то обстоятельство, что Сергей Васильевич заболел приступом малярии и на концерт не мог приехать. За исключением этого, концерт прошёл очень удачно как в художественном, так и в материальном отношении. Мы выручили триста рублей, были этим очень горды и довольны и сейчас же выписали из Москвы две школьные библиотеки.
Весть о нашем концерте распространились далеко за пределы Бобылёвки. И даже два года спустя, 13 июня 1897 года, Наташа писала мне из Ивановки: «Маша Сатина только что вернулась домой из Киева, она мне рассказывала, что в дороге встретила одну даму, с которой разговорилась, и та ей рассказала про наш бобылёвский концерт и про вас всех» *.
Летом 1895 года Сатины ещё раз собирались приехать к нам, но этот приезд не состоялся. Наташа мне пишет 29 июля 1895 года: «...к сожалению, несмотря на моё страшное желание, я никак не могу приехать к вам 3-го . В моей судьбе опять произошла перемена, и я уезжаю в Москву 20 августа, чтобы 24-го держать экзамен в консерваторию. Как видишь, мне теперь нужно очень много играть, и я не могу терять ни минуты».
24 августа 1895 года состоялся вступительный экзамен Наташи в консерваторию.
1 сентября 1895 года я получила от неё следующее письмо из Ивановки:
«Дорогая Лёля! Извини меня, пожалуйста, что я тебе так долго не писала и не поздравила тебя со днём рождения, но в последнее время я так была поглощена консерваторией и экзаменом, что ни о чём другом и думать не могла. К моему великому счастью, теперь всё кончилось, и я снова вернулась в Ивановку. Расскажу тебе всё по порядку: 21-го мама и я выехали в Москву и 22-го были уже там, так как экзамен был назначен на 24-е. На другой день приезда к нам приехал Ремезов, которому я сыграла весь свой репертуар. Он остался мной доволен и велел только не волноваться и прийти в консерваторию в 10 часов. Наконец, настал день экзамена! Я страшно боялась. Экзаменующихся было очень много, так что когда я вошла в залу, то меня прежде всего испугала эта масса народа и профессоров.
Посреди зала стояла эстрада с двумя роялями и недалеко от неё большой стол, за которым сидели Сафонов, Пабст, Шлёцер, Кашкин и др. Не могу тебе описать весь ужас этого экзамена; я пробыла в консерватории от 10 часов утра до 6 часов вечера и всё время волновалась. Играла я только в 5 часов и до этих пор всё время думала, что вот-вот меня сейчас вызовут. Сафонов меня заставил играть начало и конец из Рондо-каприччиозо Мендельсона и гамму соль-диез минор. У меня так руки дрожали, что я еле-еле могла играть. Когда всё кончилось, нам объявили, что из 56 человек приняты только 41, без обозначения класса, и что это выяснится только в декабре. Таким образом, я принята по музыке к Ремезову и на первый курс сольфеджио и теории к Морозову».
В мае 1896 года Александр Александрович и Варвара Аркадьевна поехали за границу к своему старшему сыну Саше, который был болен туберкулёзом и лечился в Меране.
Меран, к сожалению, не принёс ему никакой пользы, и они поехали, чтобы перевезти его, по совету врачей, в местечко Фалькенштейн, где была специальная больница для туберкулёзных. Климатические условия там были очень благоприятны для лёгочных больных, но пришлось оставить Сашу одного, и эта разлука была очень тяжела. В то время все ещё жили надеждой на его выздоровление.
В Ивановке оставались Наташа, Соня, Володя и Сергей Васильевич.
Наташа мне пишет 25 мая 1896 года:
«...Я начала теперь играть по два часа в день, хотя очень неаккуратно, так что всё время очень не в духе и недовольна собой. Все эти дни наши два кавалера * страшно увлекаются рыбной ловлей и весь день сидят на пруду. Так как тени там совсем нет, то они очень загорели, в особенности Володя стал бронзовый какой-то.
В парке теперь распустилась сирень, воздух там удивительный; после завтрака мы все отправляемся туда, причём мы с Соней работаем, а Серёжа читает вслух газеты.
То, что ты пишешь про балет Конюса, совершенно верно; музыка, говорят, очень некрасива и бездарна. Серёжа был на первом представлении, и ему балет тоже совсем не понравился».
В июле Сатины ждут нас в Ивановку.
Рахманинов был непревзойдённым пианистом современности, великим творцом симфонических, фортепианных, оперных, камерных и вокальных произведений и выдающимся дирижёром. Все эти три стороны его творчества подвергаются в настоящее время тщательному изучению, пишутся исследования, которые издаются отдельными книгами. Единственно, чего в них очень мало или совсем нет, — описания Рахманинова как человека. Происходит это отчасти потому, что по-настоящему его знали только очень близкие люди. Черты его сложного, несколько замкнутого характера обнаруживались вполне только перед друзьями. Все те, кто имеет право причислять себя к таковым, сходятся в том, что одним человеком он был на людях и совершенно другим среди близких.
Чтобы показать Сергея Васильевича, каким он был среди друзей, в тесном семейном кругу, мне хочется прежде всего рассказать об обстановке, в которой он жил, о людях, которые его окружали и были ему близки, среди которых он чувствовал себя легко, непринуждённо и обнаруживал себя таким, каким был на самом деле. Это заставляет меня много и подробно говорить о семье его тётки по отцу, Варвары Аркадьевны Сатиной, которая в трудную для него минуту, после разрыва с Н. С. Зверевым, приютила его.
С 1893 года моя жизнь и жизнь моей семьи тесно переплетается с жизнью Сергея Васильевича и семьи Сатиных. Поэтому с 1893 года я и начну свои воспоминания.
Чтобы перейти к тому, что послужило поводом к нашему знакомству, перешедшему очень быстро в самую тесную дружбу, придётся сказать несколько слов и о себе.
Родилась я в 1875 году в селе Бобылёвке Саратовской губернии Балашовского уезда. Отец мой, Юлий Иванович Крейцер, был агроном и заведовал имениями Львовых. В раннем детстве мы безвыездно жили в деревне.
Учиться на фортепиано я начала, кажется, уже в пятилетнем возрасте под руководством моей матери. В 1885 году мы переехали для поступления в гимназию в Москву, и вскоре мне пригласили учительницу музыки Елену Николаевну Толубееву, ученицу шестого курса консерватории по классу Александра Ильича Зилоти.
В раннем детстве во время учения в гимназии я не проявляла особого рвения к игре на фортепиано. Я так была поглощена науками, что на фортепиано занималась больше из любви к отцу, который хотя и не был музыкантом, но обожал музыку, в особенности классическую.
В 1893 году я окончила гимназию с золотой медалью, но меня потянуло не к наукам, как этого можно было ожидать, а к искусству, и любовь к музыке, дремавшая, вероятно, у меня где-то в глубине души, проснулась и всецело завладела мной.
Меня перестала удовлетворять моя учительница. Захотелось заниматься с учителем, который как музыкант стоял бы на недосягаемой высоте. Такого учителя я нашла в лице Сергея Васильевича Рахманинова.
Летом 1893 года отец мой, возвратившись из деловой поездки, рассказал, что встретил в дороге Александра Александровича Сатина * (дядю Рахманинова) и просил его передать Рахманинову просьбу заниматься со мной.
Мне что-то плохо верилось, что желание моё исполнится, но вот как-то, ближе к осени, заехал к нам в Бобылёвку Александр Александрович вместе со своим племянником Дмитрием Ильичом Зилоти и сообщил, что Сергей Васильевич дал своё согласие.
Легко себе представить, в каком восторге я была от согласия Сергея Васильевича, с каким рвением я начала заниматься и с каким волнением готовилась к первому уроку с моим учителем.
Я очень любила осень в деревне и после окончания гимназии вполне могла провести весь сентябрь в Бобылёвке, но мной овладело такое нетерпение и желание поскорей начать занятия, что уже в половине сентября мы были в Москве, и вскоре после переезда моя мать поехала к Сергею Васильевичу, чтобы договориться с ним о дне и часе урока. Жил он тогда в меблированных комнатах «Америка» на Воздвиженке (ныне улица Калинина) *.
Моя мать застала Сергея Васильевича дома, хотя поехала к нему без предупреждения. Он произвёл на неё впечатление малообщительного человека. Очевидно, это было проявлением его застенчивости по отношению к малознакомым людям.
Вскоре состоялся наш первый урок.
Впечатление, которое произвёл на меня мой новый учитель, было далеко не ободряющее. Прослушав меня, он обратил внимание на мои недостатки: рука была плохо поставлена, да к тому же маленькая, поэтому то, что другим было легко в смысле техники, мне давалось с трудом. Он сказал, что перестановка руки требует большого терпения и настойчивой работы, показал упражнения, которые я должна была сделать до следующего урока.
Сергей Васильевич, как известно, очень не любил давать уроки и, мне кажется, своим довольно суровым подходом ко мне хотел сразу выяснить, насколько сильно было во мне желание заниматься, насколько я была способна и восприимчива, одним словом, стоило ли вообще начинать заниматься со мной.
Трудности и неудачи, встречавшиеся в работе, никогда меня не пугали. Напротив того, они вызывали удвоенный прилив энергии и уверенность в том, что при настойчивости можно всё преодолеть, всего достигнуть.
Так случилось и на этот раз. Я с большим увлечением начала заниматься и через неделю, когда Сергей Васильевич приехал на урок, так точно выполняла все его задания и достигла уже такого улучшения, что отношение моего учителя ко мне начало понемногу меняться.
Рояль в нашей квартире стоял у стены так, что Сергей Васильевич во время урока сидел с правой от меня стороны. Когда я в начале наших занятий делала разные упражнения по перестановке руки, Сергею Васильевичу, несомненно, было очень скучно их слушать, и вот он развлекался тем, что к моим упражнениям начинал подыгрывать разные вариации. Я так была поглощена своей работой, что не очень прислушивалась к ним, но после урока мать моя всегда говорила:
— Как красиво было то, что Сергей Васильевич наигрывал!
Первое время наших занятий, пока Сергей Васильевич жил в меблированных комнатах «Америка», он приезжал на урок обыкновенно на извозчике и останавливался у ворот, так как двухэтажный особняк, в котором мы жили, находился в глубине двора.
Зимой 1893 года Сергей Васильевич носил так называемую «николаевскую» шинель. Это была шуба по тогдашней моде. Её надевали не в рукава, а внакидку. Снабжена она была пелериной, напоминавшей пушкинские времена. Такая одежда ещё больше увеличивала его и без того высокий рост, но носил он её недолго и вскоре переменил на просто зимнее пальто. Вообще Сергей Васильевич изъял из своего костюма и наружности всё, что в малейшей степени отходило от строгой простоты. Он терпеть не мог своих фотографий, относящихся к началу 1890-х годов, где он снят с длинными волосами. Остригся он по совету сестёр Скалон и с тех пор всю жизнь носил коротко стриженые волосы.
В начале нашего знакомства я не замечала иногда, что рука Сергея Васильевича, не помню только какая, у самой кисти перевязана красной шерстинкой; по старинной примете эту шерстинку носили против боли в руке, конечно, она не выполняла своей функции.
Помню, что у меня был назначен урок на 25 октября, и Сергей Васильевич приехал к нам, несмотря на то, что уже знал о смерти П. И. Чайковского. Это известие глубоко потрясло Рахманинова *. Но он был необыкновенно пунктуален и не любил отменять своих обязательств *.
С присущей ему простотой он сказал мне, что умер Чайковский. Я была тогда ещё мало с ним знакома, и о том, как тяжела была для него эта утрата, он со мной не говорил. Но самый факт сообщения мне этого печального известия указывает на то, что он был уверен в сочувственном отклике, как это действительно и было.
Сатинская молодёжь и мы с братом обожали не только музыку Чайковского, но и его самого. Помню симфонический концерт из произведений Чайковского, которым он дирижировал. Это был первый и единственный раз, что я слышала и видела Чайковского. Помню бурные, долго не смолкавшие овации, которыми его награждали оркестр и публика. Можно было с уверенностью сказать, что в громадном, битком набитом Большом зале Благородного собрания не было ни одного человека, который не принимал бы участия в этих овациях, не разделял бы общего восторга, не гордился бы тем, что Чайковский — наш соотечественник, что наша родина дала такого музыканта!
Потом, когда мы уже стали друзьями, Сергей Васильевич часто говорил о Чайковском, играл нам его сочинения. Играл он и оперы, и симфонии, и камерные, и фортепианные вещи, и романсы. Он научил меня по-настоящему любить и чувствовать музыку Чайковского.
С Варварой Аркадьевной и Наташей я познакомилась 30 ноября того же 1893 года в концерте П. А. Пабста, в котором, наряду с другими произведениями, он играл Фантазию для двух фортепиано op. 5 Рахманинова вместе с автором. Фантазия исполнялась в первый раз и имела большой успех. Знакомство наше с Наташей перешло сразу в большую дружбу. Нас сблизило то, что вкусы и интересы у нас были совершенно одинаковы. Мы обе любили музыку, концерты, театры и книги и терпеть не могли балов, выездов и прочих светских удовольствий.
После того как мы познакомились и сразу подружились, мы не только не искали новых знакомств, но всячески их избегали. Нас вполне удовлетворяла наша маленькая, тесная компания, и мы стойко сопротивлялись попыткам Варвары Аркадьевны навязать нам новых знакомых.
Варвара Аркадьевна была женщиной очень деятельной, кипучая энергия которой заставляла её постоянно о чём-то хлопотать, что-то устраивать.
Не знаю точно, с какого времени Варвара Аркадьевна начала работать в Дамском благотворительном комитете при тюремной больнице, но мне кажется, что начало её деятельности в нём совпадает с постановкой балета А. Ю. Симона «Оживлённые цветы». В то отдалённое время большинство благотворительных учреждений существовало на пожертвования частных лиц и средства, получаемые от устройства благотворительных спектаклей, балов и лотерей. Нередко бывали случаи, когда такие увеселения устраивались больше для собственного удовольствия устроителей, чем для блага учреждения, в пользу которого они делались.
В этом отношении немного погрешила и постановка балета Симона, в котором тридцать барышень из «общества» могли показать своё хореографическое искусство.
Вскоре Варвара Аркадьевна убедилась в том, что такие постановки не оправдывают затрачиваемых на них энергии и средств, и перешла к устройству в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета концертов с участием Шаляпина и Рахманинова, которые выступали бесплатно и благодаря своей популярности обеспечивали переполненный Большой зал Благородного собрания. Программа концертов носила строго камерный характер и состояла из произведений Чайковского, Римского-Корсакова, Мусоргского, Аренского, Рахманинова, Шуберта, Шумана, Грига и других.
2 декабря 1900 года Варварой Аркадьевной был устроен в пользу Дамского благотворительного тюремного комитета симфонический концерт с участием Рахманинова, Шаляпина и Зилоти: Зилоти дирижировал увертюрой-фантазией «Ромео и Джульетта» Чайковского и увертюрой к опере «Сон на Волге» Аренского. В этом концерте Рахманинов играл только что созданные им вторую и третью части своего Второго фортепианного концерта, а Шаляпин пел романсы — наиболее сильное впечатление произвели «Судьба» Рахманинова и баллада Мусоргского «Забытый».
Попытки Варвары Аркадьевны вовлечь Наташу в более светскую жизнь обыкновенно наталкивались на сопротивление, но победа доставалась Наташе не без борьбы.
С Соней Варваре Аркадьевне было ещё трудней. У Сони с самой ранней юности было непреодолимое тяготение к науке. Для неё в жизни существовали только наука и музыка. Всё остальное, всё внешнее в жизни было ей чуждо и совершенно её не интересовало. Даже в отношении своего костюма у неё был определённый твёрдо установившийся вкус, изменить который даже Варвара Аркадьевна была не в состоянии. Соня признавала только один фасон платья: тёмную юбку, блузку с высоким воротником и ботинки непременно на шнуровке и на низком каблучке. Это приводило Варвару Аркадьевну в отчаяние, но ей приходилось уступать.
Хотя Варвара Аркадьевна и не препятствовала занятиям Наташи музыкой, но и не создавала ей условий для серьёзной работы. Рояль стоял в проходной комнате, к Сатиным часто приходили родные и знакомые, так что Наташе для занятий приходилось ловить моменты, когда комната была свободной. Это, конечно, очень отражалось на её успехах.
Вскоре после знакомства мы начали с Наташей играть в четыре руки; виделись мы почти ежедневно или в их квартире, или у нас играли минимум часа по четыре подряд до боли в спине.
Сатины жили в то время в районе Арбата, в Серебряном переулке, в доме Погожевой, на углу Серебряного и Криво-Никольского переулка. Это был типичный особняк старой Москвы *. Входили в особняк через застеклённую галерею. Из передней дверь вела прямо в большую светлую комнату, в которой у Сатиных была столовая и стоял концертный рояль фабрики Шрёдера. Дальше по фасаду шла гостиная и кабинет Александра Александровича, где по вечерам обыкновенно сидели старшие, так что мы им не особенно мешали нашей игрой, которую прерывали только на то время, когда все сходились в столовой к вечернему чаю. В первом этаже находилась ещё комната Варвары Аркадьевны и спальни Наташи с Соней и Саши с Володей. Наверх вела лестница в антресоли, где было три комнаты, в которых жили доктор Григорий Львович Грауэрман, друг семьи Сатиных, бывший репетитор их сына Саши, слуги родом из Ивановки, прожившие всю жизнь у Сатиных, которых все считали членами семьи, а в самой верхней, довольно поместительной комнате жил Сергей Васильевич. Ему там никто не мешал, и его игра на фортепиано совершенно не была слышна внизу.
Мы жили в то время на Арбате, почти на углу бывшего Денежного переулка, в доме, который теперь значится под № 53, во дворе, во флигеле.
Территориальная близость, конечно, много способствовала нашим частым свиданиям, а потом мы так привыкли видеться чуть ли не ежедневно, что это стало потребностью.
И что только мы не переиграли с Наташей! Симфонии Моцарта, Гайдна, Бетховена, Шуберта, Шумана, Мендельсона, Чайковского, Римского-Корсакова, одним словом, всё, что из симфонической литературы было переложено на четыре руки, покупалось и игралось бесчисленное количество раз, благодаря чему симфоническую литературу мы знали очень хорошо. Наигравшись до полного изнеможения, мы переходили в комнату Наташи.
У Сергея Васильевича по вечерам часто бывал кто-нибудь из его друзей — Н. С. Морозов, Ю. С. Сахновский или М. А. Слонов. После их ухода он обыкновенно приходил к нам. Здесь происходили разговоры на самые разнообразные темы, начиная от искусства и кончая событиями нашей повседневной жизни. Иногда он рассказывал какие-нибудь эпизоды из консерваторской жизни. Рассказывал он очень живо, образно, с большим юмором. Осталось у меня в памяти следующее.
Однажды Слонова пригласили петь в каком-то концерте. Аккомпанировать себе он, конечно, попросил Рахманинова. Слонов — очень музыкальный человек — обладал довольно скромными вокальными данными. Ввиду того, что концерт был не в стенах консерватории, Слонов решил допустить маленькую вольность и петь арию Игоря из оперы «Князь Игорь» Бородина в транспорте. Он попросил Рахманинова понизить ему арию на тон и предложил взять ноты для просмотра. Рахманинов гордо отказался, сказав, что будет транспонировать с листа. На концерте же забыл ли он или перепутал, но вместо того чтобы понизить, повысил тональность арии. Можно себе легко представить состояние Слонова! Картина эта, очевидно, так ярко воскресла в памяти Сергея Васильевича, что, дойдя в рассказе до этого места, он заливался своим заразительным смехом, привычным жестом потирал голову и сквозь слёзы говорил:
— Он меня потом чуть не убил!
В консерватории у Рахманинова было несколько близких товарищей. Не помню всех фамилий, которые он называл, но самым шаловливым, зачинщиком всяких проказ был скрипач Н. К. Авьерино. Вся эта компания, вероятно, не раз нарушала консерваторскую дисциплину — не ходила на обязательные предметы, не посещала хор, курила в непоказанных местах, одним словом, была на примете у инспектора консерватории Александры Ивановны Губерт.
Александра Ивановна — «правая рука» директора Московской консерватории В. И. Сафонова — была, собственно говоря, добрым человеком, но возложенные на неё трудные обязанности по поддержанию в консерватории дисциплины, по наблюдению за поведением учеников, за посещением ими классов вынуждали её быть придирчивой и взыскательной. Я думаю, некоторые музыканты ещё помнят её высокую, стройную, сухощавую фигуру, постоянно одетую в чёрное. Губерт всегда появлялась там, где её меньше всего ожидали и где её присутствие было менее всего желательным. Больше всех попадало от неё, вероятно, Авьерино. На каком-то консерваторском торжестве он подговорил товарищей «качать» Александру Ивановну, чтобы отомстить ей за все придирки. Шалуны, и в их числе Рахманинов, привели свой коварный замысел в исполнение. Бедной Александре Ивановне пришлось перенести эту выходку, проявив, вероятно, всё своё самообладание, чтобы с честью выйти из затруднительного положения.
Сергей Васильевич не легко сходился с людьми; он не принадлежал к числу тех, кто, едва познакомившись, сейчас же переходит на «ты». В особенности же мало было людей, кроме близких родственников, которых он называл по имени; таким близким друзьям, как Морозов и Слонов, он говорил «ты», но даже их называл по имени и отчеству. С братом моим он как-то незаметно перешёл на «ты» и называл его, как все Сатины, уменьшительным именем.
Однажды вечером, вскоре после издания Гутхейлем «Алеко», в комнату вошёл Сергей Васильевич с очень расстроенным и недовольным видом. Он только что приехал со званого обеда от К. А. Гутхейля, который тогда жил в особняке в бывшем Денежном переулке, и рассказал, что по предложению К. А. Гутхейля выпил с ним «брудершафт».
— Ну как же я буду его называть? — говорил Сергей Васильевич с совершенно несчастным видом. — Не могу же я ему говорить: Карлуша, ты? — Наконец, решил, что будет ему говорить «ты», но называть Карлом Александровичем, и на этом успокоился.
Летом 1894 года мы разъехались — Сатины в Ивановку, мы в Бобылёвку, и, конечно, гостили мы с братом у Сатиных, а они у нас.
Бобылёвка находилась в Саратовской губернии, которая отличалась огромными просторами степей и полей и отсутствием лесов, но в Бобылёвке, недалеко от усадьбы, был довольно хороший лес, красивая река, впадавшая в Хопёр, большой фруктовый сад, спускавшийся к реке, парк, в котором стоял помещичий дом очень красивой архитектуры, и церковь, совершенно не похожая на обыкновенные деревенские церкви.
Большой дом в парке был обитаем только во время редких и кратковременных приездов владельцев имения Львовых. В раннем детстве он казался нам каким-то таинственным и вместе с тем, а может быть именно поэтому, очень нас привлекал. Он был трёхэтажный, с колоннами и с большими балконами на каждом этаже. Стены в столовой были из жёлтого мрамора, в гостиной — из белого, а потолки чудесно расписаны гирляндами цветов; это была, вероятно, работа очень хороших мастеров. Перед большой террасой, выходившей в парк, была огромнейшая клумба роз и кусты сирени.
Дом, в котором мы жили, находился недалеко от парка и был окружён садом, посаженным руками моей матери. Деревья и кусты в нём вырастали вместе с нами; может быть, мы поэтому так любили этот уголок.
Ивановка находилась в Тамбовской губернии и была типичным степным имением. Лучшее в усадьбе — парк, посаженный Варварой Аркадьевной, когда она после замужества приехала в Ивановку.
В то время, о котором я говорю, парк был большим и тенистым. Особенно было много сирени и разных цветущих кустарников, так что весной было очень красиво. В усадьбе стояли два жилых деревянных двухэтажных дома, правда, с большими террасами и комнатами, но, по-моему, очень некрасивых и неуютных. Недалеко от дома был большой пруд, к сожалению, совершенно лишённый зелени, и лесок, который даже назывался «кустиками». Вот и все красоты Ивановки. Но Сатины любили свою Ивановку, а мы с братом — Бобылёвку.
Наташа, Соня и Володя Сатины приехали в Бобылёвку в самом начале лета 1894 года. Мы весело и приятно провели время. Бобылёвка им так понравилась и они её так расхвалили Сергею Васильевичу, что в следующий же их приезд летом того же года он приехал вместе с ними.
Летом 1895 года мы задумали дать в Бобылёвке концерт и на вырученные деньги купить библиотеки для двух школ. Когда нам пришла в голову эта мысль, мы, конечно, совсем не думали о том, с какими трудностями сопряжено устройство концерта в деревне. Мы только горели желанием своим выступлением, как настоящие артисты, заработать деньги на такое хорошее дело.
Сергей Васильевич без всякой просьбы с нашей стороны выразил согласие участвовать в нашем концерте. Отец мой, видя наш энтузиазм, взял на себя всю административную часть. Концерт был устроен в бобылёвской школе; здание было новое, недавно отстроенное; состояло оно из двух классов; перегородку между ними удалось легко разобрать, так что получился довольно длинный, поместительный зал. Сделали небольшую низкую эстраду и перевезли два инструмента. Труднее всего было распространение билетов. Публика наша состояла из интеллигенции соседних сёл и деревень и из наших личных знакомых, живших на расстоянии до пятидесяти вёрст в окружности. Прибегали и к объявлениям, и к почте, и к нарочным. Всё шло прекрасно, все затруднения преодолевались.
Несколько омрачило наше настроение только то обстоятельство, что Сергей Васильевич заболел приступом малярии и на концерт не мог приехать. За исключением этого, концерт прошёл очень удачно как в художественном, так и в материальном отношении. Мы выручили триста рублей, были этим очень горды и довольны и сейчас же выписали из Москвы две школьные библиотеки.
Весть о нашем концерте распространились далеко за пределы Бобылёвки. И даже два года спустя, 13 июня 1897 года, Наташа писала мне из Ивановки: «Маша Сатина только что вернулась домой из Киева, она мне рассказывала, что в дороге встретила одну даму, с которой разговорилась, и та ей рассказала про наш бобылёвский концерт и про вас всех» *.
Летом 1895 года Сатины ещё раз собирались приехать к нам, но этот приезд не состоялся. Наташа мне пишет 29 июля 1895 года: «...к сожалению, несмотря на моё страшное желание, я никак не могу приехать к вам 3-го . В моей судьбе опять произошла перемена, и я уезжаю в Москву 20 августа, чтобы 24-го держать экзамен в консерваторию. Как видишь, мне теперь нужно очень много играть, и я не могу терять ни минуты».
24 августа 1895 года состоялся вступительный экзамен Наташи в консерваторию.
1 сентября 1895 года я получила от неё следующее письмо из Ивановки:
«Дорогая Лёля! Извини меня, пожалуйста, что я тебе так долго не писала и не поздравила тебя со днём рождения, но в последнее время я так была поглощена консерваторией и экзаменом, что ни о чём другом и думать не могла. К моему великому счастью, теперь всё кончилось, и я снова вернулась в Ивановку. Расскажу тебе всё по порядку: 21-го мама и я выехали в Москву и 22-го были уже там, так как экзамен был назначен на 24-е. На другой день приезда к нам приехал Ремезов, которому я сыграла весь свой репертуар. Он остался мной доволен и велел только не волноваться и прийти в консерваторию в 10 часов. Наконец, настал день экзамена! Я страшно боялась. Экзаменующихся было очень много, так что когда я вошла в залу, то меня прежде всего испугала эта масса народа и профессоров.
Посреди зала стояла эстрада с двумя роялями и недалеко от неё большой стол, за которым сидели Сафонов, Пабст, Шлёцер, Кашкин и др. Не могу тебе описать весь ужас этого экзамена; я пробыла в консерватории от 10 часов утра до 6 часов вечера и всё время волновалась. Играла я только в 5 часов и до этих пор всё время думала, что вот-вот меня сейчас вызовут. Сафонов меня заставил играть начало и конец из Рондо-каприччиозо Мендельсона и гамму соль-диез минор. У меня так руки дрожали, что я еле-еле могла играть. Когда всё кончилось, нам объявили, что из 56 человек приняты только 41, без обозначения класса, и что это выяснится только в декабре. Таким образом, я принята по музыке к Ремезову и на первый курс сольфеджио и теории к Морозову».
В мае 1896 года Александр Александрович и Варвара Аркадьевна поехали за границу к своему старшему сыну Саше, который был болен туберкулёзом и лечился в Меране.
Меран, к сожалению, не принёс ему никакой пользы, и они поехали, чтобы перевезти его, по совету врачей, в местечко Фалькенштейн, где была специальная больница для туберкулёзных. Климатические условия там были очень благоприятны для лёгочных больных, но пришлось оставить Сашу одного, и эта разлука была очень тяжела. В то время все ещё жили надеждой на его выздоровление.
В Ивановке оставались Наташа, Соня, Володя и Сергей Васильевич.
Наташа мне пишет 25 мая 1896 года:
«...Я начала теперь играть по два часа в день, хотя очень неаккуратно, так что всё время очень не в духе и недовольна собой. Все эти дни наши два кавалера * страшно увлекаются рыбной ловлей и весь день сидят на пруду. Так как тени там совсем нет, то они очень загорели, в особенности Володя стал бронзовый какой-то.
В парке теперь распустилась сирень, воздух там удивительный; после завтрака мы все отправляемся туда, причём мы с Соней работаем, а Серёжа читает вслух газеты.
То, что ты пишешь про балет Конюса, совершенно верно; музыка, говорят, очень некрасива и бездарна. Серёжа был на первом представлении, и ему балет тоже совсем не понравился».
В июле Сатины ждут нас в Ивановку.
продолжение читать: ЗДЕСЬ
https://senar.ru/memoirs/Zhukovskaya/
Agleam
Грандмастер
5/15/2017, 10:55:42 PM
С. Рахманинов. Концерт №4 для ф-но с оркестром. Борис Березовский. Дир. Дмитрий Лисс.
ZemljaZarnetskaja
Рахманинов. Фортепианный концерт No. 4
I. Allegro vivace
II. Largo
III. Allegro vivace
Начатый в эскизах в Москве в 1914–1917 годах, Четвертый концерт для фортепиано с оркестром соль минор, соч. 40, был завершен Сергеем Рахманиновым уже в эмиграции спустя десятилетие. 18 марта 1927 года состоялась его премьера в Филадельфии: солистом выступил автор, дирижировал Леопольд Стоковский. Чувствуя неудовлетворенность своим произведением (критика встретила премьеру довольно холодно), композитор внес поправки в партитуру перед ее публикацией в 1928 году, а в 1941 году капитально переработал концерт, создав его вторую редакцию.
В советское время о послереволюционном Рахманинове принято было писать в таком, например, тоне: «Оторвавшийся от родины художник с огромными усилиями пытался возобновить творческую деятельность на чужбине. Это сказалось на музыке Четвертого концерта. Его нельзя поставить рядом с двумя предшествовавшими концертами, созданными в России». Тут же сообщалось, что «на творчество Рахманинова оказало некоторое воздействие модернистское искусство» (А. Соловцов).
Сегодня Четвертый концерт вопреки подобным приговорам видится и как продолжение линии романтических Второго и Третьего концертов, и как подступ к гениальным шедеврам позднего Рахманинова – «Рапсодии на тему Паганини», «Симфоническим танцам», Третьей симфонии.
Трагическое мироощущение композитора связано не только с неутихающей тоской по покинутой России, не только с близящейся мировой катастрофой – оно продиктовано еще и поисками своего места в меняющемся мире. Пылкий, лирически вдохновенный романтик, Рахманинов в Четвертом концерте словно примеряет еще вчера далекие ему выразительные средства – дерзкую зловещую токкатность стремительного бега, графическую заостренность фортепианных фигураций, напряженные гармонии…
И порывистая первая часть (Allegro vivace), и лирическое русское интермеццо в средней части (Largo), и «колючий» скерцозный финал (Allegro vivace) полны нежданных «злых» вторжений, пронизаны неизбывной тревогой. Основное настроение Концерта, по словам одного проницательного слушателя, – «торжественный трагизм».
Иосиф Райскин
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_concerto4.html
Agleam
Грандмастер
5/19/2017, 10:05:08 PM
С. Рахманинов. Весна", Три русские песни для хора и оркестра - Светланов (1973)
Общественно Полезный Канал
В исполнении Государственного академического симфонического оркестра СССР и Государственной академической русской хоровой капеллы им. А.Юрлова звучат кантата С.Рахманинова "Весна" и Три русские песни для хора и оркестра.
Дирижер: Евгений Светланов.
Государственный академический симфонический оркестр СССР.
Государственная академическая русская хоровая капелла им. А.Юрлова.
Большой зал Московской консерватории
Москва
1973 г.
Agleam
Грандмастер
5/19/2017, 10:07:45 PM
Г. Н. Иванова
Моя первая личная встреча с С. В. Рахманиновым произошла 5 октября 1940 года. Видала я Сергея Васильевича раньше всего только один раз на каком-то благотворительном концерте, издали, сидящим. И никогда мне не приходило в голову, что мне придётся его видеть не издали, а совсем близко и ежедневно, и ежечасно, и не только видеть, но и говорить с ним и служить ему.
Поступила я на службу к Рахманиновым в отсутствие Сергея Васильевича, и встреча с ним меня волновала и пугала, так как мои друзья, видавшие Сергея Васильевича, так же, как и я, однажды и издали, говорили мне, что это угрюмый, нелюдимый, суровый человек, которому трудно будет угодить, а после даже завидовали мне! Один русский художник сказал мне как-то: «Счастливая вы, так как вы можете слушать игру Сергея Васильевича каждый день, пусть даже это будут упражнения, а вот я даже на его концерт не всегда могу достать билет».
скрытый текст
А уж совсем я пала духом, это когда перед поступлением на службу имела разговор с Натальей Александровной, женой Сергея Васильевича, и она мне сказала: «О себе я не беспокоюсь, а вот Сергей Васильевич капризный и в еде разборчив. Работает он очень много, и ему необходимо хорошо питаться, а потому ему нужно угодить». Тут уж я решила, что мне никак не удержаться в их доме.
Сергей Васильевич был ещё на даче, и я каждый день молила бога оттянуть его приезд ещё на денёчек.
И вот днём 5 октября приезжает Сергей Васильевич, неожиданно, когда дома была я одна, и увидала я его перед собою действительно таким, каким я представляла себе по описанию моих друзей. Но когда я услышала его голос, спокойный, как будто слегка уставший, у меня все страхи прошли. Скажу правду, что за всю свою жизнь я ещё не встречала человека, у которого бы внешний образ так не соответствовал его внутренним качествам.
У этого человека, на вид угрюмого, как будто бы никогда не улыбающегося, столько было здорового юмора, столько метких и остроумных замечаний, что я иногда, работая в соседней комнате, с трудом сдерживалась, чтобы громко не рассмеяться, слыша какое-либо его замечание. А слышать и видеть мне приходилось Сергея Васильевича добрых полдня в течение нескольких лет. Тогда я и подумала, вот как можно ошибиться в человеке, если судить о нём только по виду.
Одно время мы все были обеспокоены состоянием здоровья Сергея Васильевича и решили с Натальей Александровной давать ему кофе без кофеина, так как Сергей Васильевич любил кофе и иногда злоупотреблял им. Сварила я кофе, скажу по правде, очень старалась, принесла Сергею Васильевичу. Все сидели за столом, кроме Натальи Александровны, говорившей в это время по телефону. Не успела я выйти за дверь, как слышу, Сергей Васильевич говорит мне с такой жалобой и обидой в голосе:
— Галина Николаевна, да за что же вы меня обижаете? Что же я вам плохого сделал? Ну, что за гадость вы мне принесли? Дайте мне настоящего кофе.
Я вношу кофе, за столом уже сидела Наталья Александровна и спрашивает Сергея Васильевича:
— Ну, что же, выпил кофе? Понравилось?
Сергей Васильевич спокойно так отвечает:
— Как же, выпил. Очень понравилось! Надо же придумать такой напиток.
Тогда Наталья Александровна удивлённо спрашивает:
— Кому же этот кофе?
А Сергей Васильевич отвечает:
— Мне, вот пить буду. Одна чашка для здоровья, а другая для удовольствия.
Любил Сергей Васильевич и покушать. Не так много покушать — аппетит у него был очень умеренный, — а любил, чтобы на столе много разнообразной еды было. И каждый раз перед завтраком или обедом, входя в столовую, окидывал взглядом стол и с удовольствием в голосе говорил своим баском:
— Фу ты, еды-то пропасть какая.
Очень любил Сергей Васильевич пилав — кушанье из баранины и риса. Когда я подавала ему как-то это блюдо, Сергей Васильевич спрашивает меня:
— А жильцам своим вы даёте это кушанье? Поди уж, как они объедаются.
Остался в памяти такой ещё случай. Должен был прийти фотограф и Сергей Васильевич за три дня до его прихода бурчал и высказывал неудовольствие по этому поводу.
— Да для чего это нужно, да нужно ли это и нельзя ли отложить?
Этот день подошёл, фотографа ожидали, но он по какой-то причине, не помню какой, запоздал. Сергей Васильевич страшно был доволен. На лице у него просто радость школьника, которому повезло, что не надо отвечать урок. Сергей Васильевич скоренько, на ходу надевая пальто, на кухне через окошечко глянул в гостиную: не появился ли фотограф — и через чёрный ход ушёл.
— Если явится фотограф, скажите, что ждал и не дождался.
Помнится мне ещё, как трогало меня внимание Сергея Васильевича. Я не раз говорила своим детям: вот вы свои, а никогда не спросите меня, устала ли я, успела ли поесть. А если Сергей Васильевич видел, что я на службу пришла раньше обыкновенного, всегда спрашивал:
— Галина Николаевна, а что-то вы рано сегодня? А кофе вы пили дома?
Почти каждый день справлялся: здоровы ли мои дети? Живут ли у меня жильцы мои? Всё ли благополучно? Ведь вот, казалось бы, такому большому, с мировой известностью человеку, с его большими делами и заботами до того ли, чтобы ещё беспокоиться обо мне, о моих детях и о моих маленьких делах. И столько при этом проявлялось душевной простоты и столько ко всем окружающим его людям, своим и чужим, доброты и чуткости!
Много я могла бы ещё рассказать эпизодов из жизни Сергея Васильевича, Но разве можно в точности передать всё на бумаге? Это надо слышать и видеть, чтобы понять и оценить, ведь ни голоса, ни интонации, ни юмора, а иногда и иронии не передашь так, как это должно воспринять.
Сергей Васильевич был ещё на даче, и я каждый день молила бога оттянуть его приезд ещё на денёчек.
И вот днём 5 октября приезжает Сергей Васильевич, неожиданно, когда дома была я одна, и увидала я его перед собою действительно таким, каким я представляла себе по описанию моих друзей. Но когда я услышала его голос, спокойный, как будто слегка уставший, у меня все страхи прошли. Скажу правду, что за всю свою жизнь я ещё не встречала человека, у которого бы внешний образ так не соответствовал его внутренним качествам.
У этого человека, на вид угрюмого, как будто бы никогда не улыбающегося, столько было здорового юмора, столько метких и остроумных замечаний, что я иногда, работая в соседней комнате, с трудом сдерживалась, чтобы громко не рассмеяться, слыша какое-либо его замечание. А слышать и видеть мне приходилось Сергея Васильевича добрых полдня в течение нескольких лет. Тогда я и подумала, вот как можно ошибиться в человеке, если судить о нём только по виду.
Одно время мы все были обеспокоены состоянием здоровья Сергея Васильевича и решили с Натальей Александровной давать ему кофе без кофеина, так как Сергей Васильевич любил кофе и иногда злоупотреблял им. Сварила я кофе, скажу по правде, очень старалась, принесла Сергею Васильевичу. Все сидели за столом, кроме Натальи Александровны, говорившей в это время по телефону. Не успела я выйти за дверь, как слышу, Сергей Васильевич говорит мне с такой жалобой и обидой в голосе:
— Галина Николаевна, да за что же вы меня обижаете? Что же я вам плохого сделал? Ну, что за гадость вы мне принесли? Дайте мне настоящего кофе.
Я вношу кофе, за столом уже сидела Наталья Александровна и спрашивает Сергея Васильевича:
— Ну, что же, выпил кофе? Понравилось?
Сергей Васильевич спокойно так отвечает:
— Как же, выпил. Очень понравилось! Надо же придумать такой напиток.
Тогда Наталья Александровна удивлённо спрашивает:
— Кому же этот кофе?
А Сергей Васильевич отвечает:
— Мне, вот пить буду. Одна чашка для здоровья, а другая для удовольствия.
Любил Сергей Васильевич и покушать. Не так много покушать — аппетит у него был очень умеренный, — а любил, чтобы на столе много разнообразной еды было. И каждый раз перед завтраком или обедом, входя в столовую, окидывал взглядом стол и с удовольствием в голосе говорил своим баском:
— Фу ты, еды-то пропасть какая.
Очень любил Сергей Васильевич пилав — кушанье из баранины и риса. Когда я подавала ему как-то это блюдо, Сергей Васильевич спрашивает меня:
— А жильцам своим вы даёте это кушанье? Поди уж, как они объедаются.
Остался в памяти такой ещё случай. Должен был прийти фотограф и Сергей Васильевич за три дня до его прихода бурчал и высказывал неудовольствие по этому поводу.
— Да для чего это нужно, да нужно ли это и нельзя ли отложить?
Этот день подошёл, фотографа ожидали, но он по какой-то причине, не помню какой, запоздал. Сергей Васильевич страшно был доволен. На лице у него просто радость школьника, которому повезло, что не надо отвечать урок. Сергей Васильевич скоренько, на ходу надевая пальто, на кухне через окошечко глянул в гостиную: не появился ли фотограф — и через чёрный ход ушёл.
— Если явится фотограф, скажите, что ждал и не дождался.
Помнится мне ещё, как трогало меня внимание Сергея Васильевича. Я не раз говорила своим детям: вот вы свои, а никогда не спросите меня, устала ли я, успела ли поесть. А если Сергей Васильевич видел, что я на службу пришла раньше обыкновенного, всегда спрашивал:
— Галина Николаевна, а что-то вы рано сегодня? А кофе вы пили дома?
Почти каждый день справлялся: здоровы ли мои дети? Живут ли у меня жильцы мои? Всё ли благополучно? Ведь вот, казалось бы, такому большому, с мировой известностью человеку, с его большими делами и заботами до того ли, чтобы ещё беспокоиться обо мне, о моих детях и о моих маленьких делах. И столько при этом проявлялось душевной простоты и столько ко всем окружающим его людям, своим и чужим, доброты и чуткости!
Много я могла бы ещё рассказать эпизодов из жизни Сергея Васильевича, Но разве можно в точности передать всё на бумаге? Это надо слышать и видеть, чтобы понять и оценить, ведь ни голоса, ни интонации, ни юмора, а иногда и иронии не передашь так, как это должно воспринять.
Нью-Йорк
Октябрь 1944 г.
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Ivanova/
Agleam
Грандмастер
5/20/2017, 3:01:49 PM
С. Рахманинов. Владимир Ашкенази Этюды-картины op.39
ADGO
Vladimir Ashkenazy playing six of Rachmaninoff's op. 39 Etudes-Tableaux, live in Lugano in 1985. Timing below:
00:00 - op. 39 no. 1
03:05 - op. 39 no. 2
09:44 - op. 39 no. 3
12:30 - op. 39 no. 4
16:15 - op. 39 no. 5
21:39 - op. 39 no. 9
Владимир Ашкенази - Сергей Рахманинов - Этюды-картины
Рахманинов. Этюды-картины, Op. 39
Цикл Девять этюдов-картин для фортепиано ор. 39 оказался последним произведением Рахманинова, созданным в России до отъезда за границу и наступившей в связи с этим продолжительной творческой паузы. Многие из пьес этого цикла принадлежат к самым выдающимся образцам рахманиновского фортепианного творчества. Как и в предыдущей серии этюдов-картин, обозначенной ор. ЗЗ, огромный виртуозный размах соединяется с яркой образностью музыки, разнообразием и красочностью фортепианного письма. Но масштабы отдельных пьес еще более разрастаются, усложняются средства изложения, усиливается драматическое начало.
На характере этого последнего рахманиновского сочинения предреволюционных лет несомненно сказалась сгущавшаяся грозовая атмосфера того времени. В цикле полностью отсутствуют светлый мечтательный лиризм и мягкая элегическая грусть, господствуют суровые сумрачные настроения, мужественная энергия и собранность, приподнятая, тревожная патетика.
Ю. Келдыш
https://www.belcanto.ru/rachmaninov_op39.htm
Agleam
Грандмастер
5/20/2017, 3:15:56 PM
Г. М. Коган Из статьи «Рахманинов и Скрябин»
Из всех слышанных мною пианистов я ставлю на первое место Рахманинова; его единственного я могу назвать гением, все остальные — не более чем таланты (что, разумеется, также очень много).
Впервые я услышал его в Киеве в 1913 году. Рахманинову было тогда сорок лет. Он был уже весьма известен как пианист и композитор, однако первым пианистом мира считался в России всё же не он, а Гофман; по крайней мере, таково было мнение широкой публики, да и очень многих музыкантов. Хорошо помню, с каким преклонением и восторгом говорил о Гофмане мой учитель музыки, убеждавший меня в несомненном превосходстве своего кумира и над Рахманиновым, и над всеми прочими пианистами.
скрытый текст
Рахманинов давал свой концерт в зале Купеческого собрания (ныне — Колонный зал Киевской филармонии); он играл на рояле фирмы «Бехштейн». В настоящее время у нас все пианисты вынуждены играть на одном и том же рояле, который стоит в концертном зале. Тогда было не так. Каждому пианисту привозили на концерт другой инструмент — той фирмы, на роялях которой он привык играть. Рояли брались напрокат в одном из двух имевшихся в городе депо. Рахманинов же требовал, чтобы ему ставили не только рояль определённой фирмы, но и определённый инструмент. Такие, заранее им выбранные и собственноручно надписанные (на деке) бехштейновские рояли стояли, приготовленные для его концертов, в депо крупных городов тогдашней России; на одном из таких, помеченных его автографом роялей мне впоследствии довелось однажды играть (в Саратове).
Концерт Рахманинова произвёл на меня громадное впечатление. Я сразу сделался (и навсегда остался) восторженным поклонником его и как пианиста, и как композитора. Я слышать не хотел о каком-либо сравнении его с незадолго перед тем гастролировавшим Гофманом и горячо воевал со всеми, кто «осмеливался» отдавать ему предпочтение перед автором «Сирени». Я тотчас же накупил все имевшиеся в продаже фортепианные сочинения Рахманинова и принялся их разбирать и разучивать. И так же, как я воевал с «гофманистами» за Рахманинова-пианиста, так же воевал я за Рахманинова-композитора с теми представителями радикальной (в музыкальном отношении) молодёжи, чьим центром притяжения было творчество Скрябина.
Рахманинова я слышал на протяжении четырёх лет — с 1913 по 1917 год — в общей сложности восемь раз: шесть раз в сольных клавирабендах, один раз в симфоническом и один раз в аккомпанементе певице Нине Кошиц, посвятившей целый вечер исполнению его романсов *. На всех этих выступлениях он играл только свои сочинения, за исключением одного сольного концерта, где он исполнял произведения незадолго перед тем умершего Скрябина (Вторую и Пятую сонату, прелюдии, этюды и т. д.).
Какой запомнилась мне игра Рахманинова? Что более всего привлекло в ней внимание, чем объяснялось её «магическое» действие на слушателей?
Игра эта отличалась от игры остальных слышанных мною пианистов особой властностью. Она отнюдь не шла навстречу слушателю, его ожиданиям, его пониманию исполняемого произведения; наоборот, она шла скорее наперекор этому, резко, жёстко противопоставляя ожидаемому иное толкование, беспощадно навязывая его аудитории. Эту же особенность я наблюдал и у других гениальных исполнителей, например у Шаляпина; она составляет, по-моему, характерное отличие гения от таланта. Но в этом противопоставлении не чувствовалось ничего надуманного, нарочитого. Рахманинов играл так не потому, что стремился исполнять иначе, чем другие, а потому, что такова была его индивидуальность, его художественная натура, потому что он не мог играть иначе. Скрябин провозглашал верховенство воли художника, его «хочу»; Рахманинов ничего не провозглашал, он просто осуществлял своё «хочу», подчиняя ему зал.
Власть этого «хочу» осуществлялась через посредство сокрушительной, не знающей препон техники, напористой динамики, неслыханно мощного тона. Более же всего — через ритм. Ритм Рахманинова, стальной по непреклонной равномерности и «акцентности» в одних эпизодах, в других поражал своей гибкостью и кажущейся «свободой»; на самом деле это была «свобода» сгибаемой стальной пружины, сила сопротивления которой всё возрастает, чем больше её сгибают, пока она, вырвавшись, не возвращается в своё естественное положение. Сочетание, своеобразная гармония этих «отгибаний» и радостных, резко акцентируемых возвращений в метр составляли главную, своеобразную и совершенно непреодолимую прелесть рахманиновского глубоко органичного ритма *.
Что из рахманиновских исполнений более всего запечатлелось в памяти?
Необыкновенное по мощи crescendo, которое он «выматывал» из рояля в начале Концерта c-moll *; суровая, «панихидная» скорбность Прелюдии h-moll; поэтическое очарование «Сирени»; победоносный разлив «весенних вод» в Музыкальном моменте es-moll; сокрушительная виртуозность Прелюдии B-dur; «пикантность» и технический блеск «Польки В. Р.»; игра ритмов в ней же, в суровой Прелюдии d-moll и трепетной Прелюдии gis-moll, в «Юмореске», в «Этюде-картине» h-moll. Хорошо помню, в частности, как в последней пьесе, в эпизоде:
Фрагмент нотного текста
Рахманинов, с большим динамическим напором и ускоряя темп, устремлялся к доминантсептаккорду на fis; с ходу «ворвавшись» в него, он сразу «натягивал вожжи» и компенсировал предыдущее ускорение напряжённой оттяжкой обоих тонических аккордов (на h). Затем оттянутая пружина с силой «отскакивала» (sf на секстаккорде fis-moll), и, возвращаясь в темп, Рахманинов «одним духом» заканчивал эпизод, остро, ритмично чеканя последние аккорды.
Многие свои произведения Рахманинов играл совсем не так, как их трактуют другие пианисты. Так, известная Прелюдия g-moll, звучащая обычно как радостно ликующий марш, приобретала в его исполнении совсем иной характер — зловеще надвигающейся угрозы. Элегию, Баркаролу и другие «лирические» пьесы и эпизоды он играл мужественно, даже сурово, неуклонным «устремлением вперёд» снимая с них всякий налёт сентиментальности. Сентиментальность, расслабленность вообще была чужда, противна натуре Рахманинова-пианиста; в этом он шёл наперекор даже некоторым чертам Рахманинова-композитора (в особенности в ранних произведениях), и надо сказать, что от такого «противоречивого» исполнения подобные места в его музыке только выигрывали.
Это особенно «бросалось в уши» при сравнении с другими интерпретаторами тех же произведений. Как известно, сочинения Рахманинова часто и охотно играются пианистами. Но в большинстве случаев — я вспоминаю лишь немногие исключения — их исполнения, будучи вполне исправными в отношении техники и правильной передачи нотного текста, кажутся мне художественно неудовлетворительными, оставляющими совсем не то впечатление, какое должна производить эта музыка.
Почему?
Общеизвестно, что произведения Рахманинова наряду с другими достоинствами полны глубокого чувства и вместе с тем ритмической энергии. Эти качества лежат, можно сказать, на поверхности его музыки. Многие исполнители, не мудрствуя лукаво, идут навстречу названным её свойствам, «изливают сердце» в её лирических страницах, играют строго в такт «волевые» эпизоды — и тем вульгаризируют рахманиновскую музыку, доводя её достоинство до того предела, за которым они, согласно известной французской пословице, превращаются в недостатки.
Сам Рахманинов совсем иначе играл свою музыку. Рахманинов-исполнитель не шёл навстречу тем свойствам, что лежали на поверхности его музыки, а, наоборот, будто пытался их скрыть, подавить. Играя, он как бы боролся с материалом, боролся с самим собой, шёл наперекор своей сердечности, своей органической ритмичности. Эта внутренняя борьба насыщала его исполнение драматизмом, нередко «демонизмом», втягивала, вовлекала в себя слушателей. Чувство не лилось свободной струёй, а прорывалось словно против воли исполнителя, «метр» давался не «сам собой», а преодолевая соблазны постоянных «оттяжек». На этой борьбе, на этих преодолениях и прорывах зиждилась главная сила воздействия рахманиновского исполнения. Благодаря описанной его особенности выступало на первый план лучшее в его музыке — её мужественность, благородство и уходили в тень её слабые стороны. Недаром многие современники, недолюбливавшие рахманиновские сочинения, корившие их за «сентиментальность», не узнавали эту музыку, не находили этой черты в авторском исполнении.
Вот красноречивое свидетельство: «Возьмите в руки ноты... — говорил Скрябин, — и ознакомьтесь „на слух глазами“, а потом послушайте это же в рахманиновском исполнении: ноты те же, а качество музыки стало иным, безусловно прекрасным, убедительным...»
Вот этого умения сделать, чтобы «ноты были те же, а качество музыки стало иным», и не хватает у большинства исполнителей рахманиновской музыки (не хватает даже у такого замечательного пианиста, как Клайберн, когда он берётся за интерпретацию Второго рахманиновского концерта). Они, эти исполнители, выражаясь словами Станиславского, «солёное солят», и оттого умаляются многие высокие достоинства музыки Рахманинова, её художественная и этическая ценность.
Менее убедительно проявлялись свойства рахманиновской индивидуальности при исполнении произведений Скрябина (сочинений других авторов Рахманинов в описываемых концертах не играл). Пианистического блеска в этом исполнении (например, в Этюдах op. 42) было куда больше, чем в незадолго перед тем слышанном мною исполнении самого автора; но характерная хрупкость многих страниц этой музыки и скрябинской игры уступила место могучей власти железа и стали. В одной из рецензий (в газете «Киевская мысль») писалось, что Рахманинов играл «Сатаническую поэму» зло, выделяя в ней всё, в чём можно усмотреть сколок с листовского «Мефисто-вальса». Не думаю, что Рахманинов сознательно задавался подобной целью, «злое» исполнение требовалось самим характером произведения. Но верно, что рахманиновская интерпретация этого сочинения невольно «разоблачала» если не музыку, то «титанические» претензии Скрябина-композитора.
Впечатления от игры Рахманинова дополню рассказом о некоторых мелких эпизодах, имевших место на его концертах. На одном из них он после многих «бисов», в ответ на продолжающиеся вызовы молодёжи, собравшейся у дверей артистической, выглянул оттуда, уже сменив фрак на пиджак, и пригласил желающих в артистическую за автографами. Желающие хлынули туда толпой, и я вместе с ними.
Рахманинов подписывал кому программы, кому фотокарточки, кому ноты; надписал и мне фотокарточку и программу, нот же у меня с собой не было, о чём я очень жалел. На следующий концерт пианиста я захватил с собой ноты. Рахманинов после концерта снова пригласил желающих в артистическую и, раздавая автографы, шутил и острил, вызывая смех окружающих. Когда я протянул ему толстый том прелюдий, раскрытый на Прелюдии h-moll, он с улыбкой сказал: «О, уже и ноты пошли!» и, очевидно, собрался поострить на этот счёт. Но, подняв глаза и увидев подростка, который смотрит на него ни жив ни мёртв, с восторгом и ужасом, что вот-вот его кумир над ним посмеётся и осрамит его перед всеми, Рахманинов, видимо, — так мне, по крайней мере, показалось — понял моё душевное состояние и, придержав уже готовую сорваться с языка остроту, молча расписался на нотах и как-то бережно, уважительно подал их мне, пристально при этом взглянув мне в глаза.
На выступление Рахманинова в симфоническом концерте пришёл гастролировавший в то время в Киеве Шаляпин. Ложа, где он сидел, привлекала общее внимание; Рахманинов, раскланиваясь с публикой после своего выступления, отвешивал туда отдельный поклон; а сидевший около меня студент до того забылся, что, неистово аплодируя Рахманинову, закричал во всё горло: «Браво... Шаляпин!»
Кроме концертов я видел ещё Рахманинова на ученическом вечере в консерватории. На этот вечер, куда были отобраны лучшие ученики разных классов, были приглашены также концертировавшие в те дни в Киеве Гречанинов и Скрябин, но пришёл один Рахманинов, да и то лишь ко второму отделению. Я играл в первом, так что он меня не слышал, и я видел лишь, как он в куртке, в окружении консерваторских профессоров, вышел из кабинета директора и направился в зал. Со слов профессора Михайлова (тогдашнего инспектора, позже ректора Киевской консерватории) знаю, как отозвался Рахманинов об одном из учеников, игравшем технически очень сильно, но как-то безучастно: «Играет словно не он, а его двоюродный брат». А когда один из преподавателей консерватории привёл к Рахманинову своего ученика, отличавшегося большими техническими способностями, и тот заиграл какую-то пьесу в очень быстром темпе, то Рахманинов, остановив его, попросил сыграть то же самое гораздо медленнее. Тот не сумел этого сделать, и тогда Рахманинов отказался его слушать, сказав, что вся его техника — «фальшивая монета».
Концерт Рахманинова произвёл на меня громадное впечатление. Я сразу сделался (и навсегда остался) восторженным поклонником его и как пианиста, и как композитора. Я слышать не хотел о каком-либо сравнении его с незадолго перед тем гастролировавшим Гофманом и горячо воевал со всеми, кто «осмеливался» отдавать ему предпочтение перед автором «Сирени». Я тотчас же накупил все имевшиеся в продаже фортепианные сочинения Рахманинова и принялся их разбирать и разучивать. И так же, как я воевал с «гофманистами» за Рахманинова-пианиста, так же воевал я за Рахманинова-композитора с теми представителями радикальной (в музыкальном отношении) молодёжи, чьим центром притяжения было творчество Скрябина.
Рахманинова я слышал на протяжении четырёх лет — с 1913 по 1917 год — в общей сложности восемь раз: шесть раз в сольных клавирабендах, один раз в симфоническом и один раз в аккомпанементе певице Нине Кошиц, посвятившей целый вечер исполнению его романсов *. На всех этих выступлениях он играл только свои сочинения, за исключением одного сольного концерта, где он исполнял произведения незадолго перед тем умершего Скрябина (Вторую и Пятую сонату, прелюдии, этюды и т. д.).
Какой запомнилась мне игра Рахманинова? Что более всего привлекло в ней внимание, чем объяснялось её «магическое» действие на слушателей?
Игра эта отличалась от игры остальных слышанных мною пианистов особой властностью. Она отнюдь не шла навстречу слушателю, его ожиданиям, его пониманию исполняемого произведения; наоборот, она шла скорее наперекор этому, резко, жёстко противопоставляя ожидаемому иное толкование, беспощадно навязывая его аудитории. Эту же особенность я наблюдал и у других гениальных исполнителей, например у Шаляпина; она составляет, по-моему, характерное отличие гения от таланта. Но в этом противопоставлении не чувствовалось ничего надуманного, нарочитого. Рахманинов играл так не потому, что стремился исполнять иначе, чем другие, а потому, что такова была его индивидуальность, его художественная натура, потому что он не мог играть иначе. Скрябин провозглашал верховенство воли художника, его «хочу»; Рахманинов ничего не провозглашал, он просто осуществлял своё «хочу», подчиняя ему зал.
Власть этого «хочу» осуществлялась через посредство сокрушительной, не знающей препон техники, напористой динамики, неслыханно мощного тона. Более же всего — через ритм. Ритм Рахманинова, стальной по непреклонной равномерности и «акцентности» в одних эпизодах, в других поражал своей гибкостью и кажущейся «свободой»; на самом деле это была «свобода» сгибаемой стальной пружины, сила сопротивления которой всё возрастает, чем больше её сгибают, пока она, вырвавшись, не возвращается в своё естественное положение. Сочетание, своеобразная гармония этих «отгибаний» и радостных, резко акцентируемых возвращений в метр составляли главную, своеобразную и совершенно непреодолимую прелесть рахманиновского глубоко органичного ритма *.
Что из рахманиновских исполнений более всего запечатлелось в памяти?
Необыкновенное по мощи crescendo, которое он «выматывал» из рояля в начале Концерта c-moll *; суровая, «панихидная» скорбность Прелюдии h-moll; поэтическое очарование «Сирени»; победоносный разлив «весенних вод» в Музыкальном моменте es-moll; сокрушительная виртуозность Прелюдии B-dur; «пикантность» и технический блеск «Польки В. Р.»; игра ритмов в ней же, в суровой Прелюдии d-moll и трепетной Прелюдии gis-moll, в «Юмореске», в «Этюде-картине» h-moll. Хорошо помню, в частности, как в последней пьесе, в эпизоде:
Фрагмент нотного текста
Рахманинов, с большим динамическим напором и ускоряя темп, устремлялся к доминантсептаккорду на fis; с ходу «ворвавшись» в него, он сразу «натягивал вожжи» и компенсировал предыдущее ускорение напряжённой оттяжкой обоих тонических аккордов (на h). Затем оттянутая пружина с силой «отскакивала» (sf на секстаккорде fis-moll), и, возвращаясь в темп, Рахманинов «одним духом» заканчивал эпизод, остро, ритмично чеканя последние аккорды.
Многие свои произведения Рахманинов играл совсем не так, как их трактуют другие пианисты. Так, известная Прелюдия g-moll, звучащая обычно как радостно ликующий марш, приобретала в его исполнении совсем иной характер — зловеще надвигающейся угрозы. Элегию, Баркаролу и другие «лирические» пьесы и эпизоды он играл мужественно, даже сурово, неуклонным «устремлением вперёд» снимая с них всякий налёт сентиментальности. Сентиментальность, расслабленность вообще была чужда, противна натуре Рахманинова-пианиста; в этом он шёл наперекор даже некоторым чертам Рахманинова-композитора (в особенности в ранних произведениях), и надо сказать, что от такого «противоречивого» исполнения подобные места в его музыке только выигрывали.
Это особенно «бросалось в уши» при сравнении с другими интерпретаторами тех же произведений. Как известно, сочинения Рахманинова часто и охотно играются пианистами. Но в большинстве случаев — я вспоминаю лишь немногие исключения — их исполнения, будучи вполне исправными в отношении техники и правильной передачи нотного текста, кажутся мне художественно неудовлетворительными, оставляющими совсем не то впечатление, какое должна производить эта музыка.
Почему?
Общеизвестно, что произведения Рахманинова наряду с другими достоинствами полны глубокого чувства и вместе с тем ритмической энергии. Эти качества лежат, можно сказать, на поверхности его музыки. Многие исполнители, не мудрствуя лукаво, идут навстречу названным её свойствам, «изливают сердце» в её лирических страницах, играют строго в такт «волевые» эпизоды — и тем вульгаризируют рахманиновскую музыку, доводя её достоинство до того предела, за которым они, согласно известной французской пословице, превращаются в недостатки.
Сам Рахманинов совсем иначе играл свою музыку. Рахманинов-исполнитель не шёл навстречу тем свойствам, что лежали на поверхности его музыки, а, наоборот, будто пытался их скрыть, подавить. Играя, он как бы боролся с материалом, боролся с самим собой, шёл наперекор своей сердечности, своей органической ритмичности. Эта внутренняя борьба насыщала его исполнение драматизмом, нередко «демонизмом», втягивала, вовлекала в себя слушателей. Чувство не лилось свободной струёй, а прорывалось словно против воли исполнителя, «метр» давался не «сам собой», а преодолевая соблазны постоянных «оттяжек». На этой борьбе, на этих преодолениях и прорывах зиждилась главная сила воздействия рахманиновского исполнения. Благодаря описанной его особенности выступало на первый план лучшее в его музыке — её мужественность, благородство и уходили в тень её слабые стороны. Недаром многие современники, недолюбливавшие рахманиновские сочинения, корившие их за «сентиментальность», не узнавали эту музыку, не находили этой черты в авторском исполнении.
Вот красноречивое свидетельство: «Возьмите в руки ноты... — говорил Скрябин, — и ознакомьтесь „на слух глазами“, а потом послушайте это же в рахманиновском исполнении: ноты те же, а качество музыки стало иным, безусловно прекрасным, убедительным...»
Вот этого умения сделать, чтобы «ноты были те же, а качество музыки стало иным», и не хватает у большинства исполнителей рахманиновской музыки (не хватает даже у такого замечательного пианиста, как Клайберн, когда он берётся за интерпретацию Второго рахманиновского концерта). Они, эти исполнители, выражаясь словами Станиславского, «солёное солят», и оттого умаляются многие высокие достоинства музыки Рахманинова, её художественная и этическая ценность.
Менее убедительно проявлялись свойства рахманиновской индивидуальности при исполнении произведений Скрябина (сочинений других авторов Рахманинов в описываемых концертах не играл). Пианистического блеска в этом исполнении (например, в Этюдах op. 42) было куда больше, чем в незадолго перед тем слышанном мною исполнении самого автора; но характерная хрупкость многих страниц этой музыки и скрябинской игры уступила место могучей власти железа и стали. В одной из рецензий (в газете «Киевская мысль») писалось, что Рахманинов играл «Сатаническую поэму» зло, выделяя в ней всё, в чём можно усмотреть сколок с листовского «Мефисто-вальса». Не думаю, что Рахманинов сознательно задавался подобной целью, «злое» исполнение требовалось самим характером произведения. Но верно, что рахманиновская интерпретация этого сочинения невольно «разоблачала» если не музыку, то «титанические» претензии Скрябина-композитора.
Впечатления от игры Рахманинова дополню рассказом о некоторых мелких эпизодах, имевших место на его концертах. На одном из них он после многих «бисов», в ответ на продолжающиеся вызовы молодёжи, собравшейся у дверей артистической, выглянул оттуда, уже сменив фрак на пиджак, и пригласил желающих в артистическую за автографами. Желающие хлынули туда толпой, и я вместе с ними.
Рахманинов подписывал кому программы, кому фотокарточки, кому ноты; надписал и мне фотокарточку и программу, нот же у меня с собой не было, о чём я очень жалел. На следующий концерт пианиста я захватил с собой ноты. Рахманинов после концерта снова пригласил желающих в артистическую и, раздавая автографы, шутил и острил, вызывая смех окружающих. Когда я протянул ему толстый том прелюдий, раскрытый на Прелюдии h-moll, он с улыбкой сказал: «О, уже и ноты пошли!» и, очевидно, собрался поострить на этот счёт. Но, подняв глаза и увидев подростка, который смотрит на него ни жив ни мёртв, с восторгом и ужасом, что вот-вот его кумир над ним посмеётся и осрамит его перед всеми, Рахманинов, видимо, — так мне, по крайней мере, показалось — понял моё душевное состояние и, придержав уже готовую сорваться с языка остроту, молча расписался на нотах и как-то бережно, уважительно подал их мне, пристально при этом взглянув мне в глаза.
На выступление Рахманинова в симфоническом концерте пришёл гастролировавший в то время в Киеве Шаляпин. Ложа, где он сидел, привлекала общее внимание; Рахманинов, раскланиваясь с публикой после своего выступления, отвешивал туда отдельный поклон; а сидевший около меня студент до того забылся, что, неистово аплодируя Рахманинову, закричал во всё горло: «Браво... Шаляпин!»
Кроме концертов я видел ещё Рахманинова на ученическом вечере в консерватории. На этот вечер, куда были отобраны лучшие ученики разных классов, были приглашены также концертировавшие в те дни в Киеве Гречанинов и Скрябин, но пришёл один Рахманинов, да и то лишь ко второму отделению. Я играл в первом, так что он меня не слышал, и я видел лишь, как он в куртке, в окружении консерваторских профессоров, вышел из кабинета директора и направился в зал. Со слов профессора Михайлова (тогдашнего инспектора, позже ректора Киевской консерватории) знаю, как отозвался Рахманинов об одном из учеников, игравшем технически очень сильно, но как-то безучастно: «Играет словно не он, а его двоюродный брат». А когда один из преподавателей консерватории привёл к Рахманинову своего ученика, отличавшегося большими техническими способностями, и тот заиграл какую-то пьесу в очень быстром темпе, то Рахманинов, остановив его, попросил сыграть то же самое гораздо медленнее. Тот не сумел этого сделать, и тогда Рахманинов отказался его слушать, сказав, что вся его техника — «фальшивая монета».
© senar.ru, 2006–2017 @
© https://senar.ru/memoirs/Kogan/