Сцены, которые нас потрясли

sawenka
VIP
sawenka
moderator
5/6/2010, 4:45:44 AM
Многие из нас, читая то или иное произведение, оказывались под большим впечатлением от описаний различных сцен, происходящих в книге.
А какие фрагменты прочитанных книг произвели нас вас подобное впечатление?
Просьба указывать автора, произведение и, при необходимости, пользоваться тегом SPOILER

Начну с, пожалуй, общего места:
Достоевский, "Преступление и наказание", сон Раскольникова.
скрытый текст
Страшный сон приснился Раскольникову. Приснилось ему его детство, еще в их городке. Он лет семи и гуляет в праздничный день, под вечер, с своим отцом за городом. Время серенькое, день удушливый, местность совершенно такая же, как уцелела в его памяти: даже в памяти его она гораздо более изгладилась, чем представлялась теперь во сне. Городок стоит открыто, как на ладони, кругом ни ветлы; где-то очень далеко, на самом краю неба, чернеется лесок. В нескольких шагах от последнего городского огорода стоит кабак, большой кабак, всегда производивший на него неприятнейшее впечатление и даже страх, когда он проходил мимо его, гуляя с отцом. Там всегда была такая толпа, так орали, хохотали, ругались, так безобразно и сипло пели и так часто дрались; кругом кабака шлялись всегда такие пьяные и страшные рожи...
Встречаясь с ними, он тесно прижимался к отцу и весь дрожал. Возле кабака дорога, проселок, всегда пыльная, и пыль на ней всегда такая черная. Идет она, извиваясь, далее и шагах в трехстах огибает вправо городское кладбище. Среди кладбища каменная церковь с зеленым куполом, в которою он раза два в год ходил с отцом и с матерью к обедне, когда служились панихиды по его бабушке, умершей уже давно, и которую он никогда не видал. При этом всегда они брали с собою кутью на белом блюде, в салфетке, а кутья была сахарная из рису и изюму, вдавленного в рис крестом. Он любил эту церковь и старинные в ней образа, большею частию без окладов, и старого священника с дрожащею головой. Подле бабушкиной могилы, на которой была плита, была и маленькая могилка его меньшого брата, умершего шести месяцев и которого он тоже совсем не знал и не мог помнить; но ему сказали, что у него был маленький брат, и он каждый раз, как посещал кладбище, религиозно и почтительно крестился над могилкой, кланялся ей и целовал ее. И вот снится ему: они идут с отцом по дороге к кладбищу и проходят мимо кабака; он держит отца за руку и со страхом оглядывается на кабак. Особенное обстоятельство привлекает его внимание: на это раз тут как будто гулянье, толпа разодетых мещанок, баб, их мужей и всякого сброду. Все пьяны, все поют песни, а подле кабачного крыльца стоит телега, но странная телега. Это одна из тех больших телег, в которые впрягают больших ломовых лошадей и перевозят в них товары и винные бочки. Он всегда любил смотреть на этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов. Но теперь, странное дело, в большую такую телегу впряжена была маленькая, тощая, саврасая крестьянская клячонка, одна из тех, которые - он часто это видел - надрываются иной раз с высоким каким-нибудь возом дров или сена, особенно коли воз застрянет в грязи или в колее, и при этом их так больно, так больно бьют всегда мужики кнутами, иной раз даже по самой морде и по глазам, а ему так жалко, так жалко на это смотреть, что он чуть не плачет, а мамаша всегда, бывало, отводит его от окошка. Но вот вдруг становится очень шумно: из кабака выходят с криками, с песнями, с балалайками пьяные-препьяные большие такие мужики в красных и синих рубашках, с армяками внакидку. "Садись, все садись! - кричит один, еще молодой, с толстою такою шеей и с мясистым, красным, как морковь, лицом, - всех довезу, садись!" Но тотчас же раздается смех и восклицанья:
- Этака кляча да повезет!
- Да ты, Миколка, в уме, что ли: этаку кобыленку в таку телегу запрег!
- А ведь савраске-то беспременно лет двадцать уж будет, братцы!
- Садись, всех довезу! - опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. - Гнедой даве с Матвеем ушел, - кричит он с телеги, - а кобыленка этта, братцы, только сердце мое надрывает: так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! - И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
- Да садись, чего! - хохочут в толпе. - Слышь, вскачь пойдет!
- Она вскачь-то уж десять лет, поди, не прыгала.
- Запрыгает!
- Не жалей, братцы, бери всяк кнуты, зготовляй!
- И то! Секи ее!
Все лезут в Миколкину телегу с хохотом и остротами. Налезло человек шесть, и еще можно посадить. Берут с собою одну бабу, толстую и румяную. Она в кумачах, в кичке с бисером, на ногах коты, щелкает орешки и посмеивается. Кругом в толпе тоже смеются, да и впрямь, как не смеяться: этака лядащая кобыленка да таку тягость вскачь везти будет! Два парня в телеге тотчас же берут по кнуту, чтобы помогать Миколке. Раздается: "ну!", клячонка дергает изо всей силы, но не только вскачь, а даже и шагом-то чуть-чуть может справиться, только семенит ногами, кряхтит и приседает от ударов трех кнутов, сыплющихся на нее, как горох. Смех в телеге и в толпе удвоивается, но Миколка сердится и в ярости сечет учащенными ударами кобыленку, точно и впрямь полагает, что она вскачь пойдет.
- Пусти и меня, братцы! - кричит один разлакомившийся парень из толпы.
- Садись! Все садись! - кричит Миколка, - всех повезет. Засеку! - И хлещет, хлещет, и уже не знает, чем и бить от остервенения.
- Папочка, папочка, - кричит он отцу, - папочка, что они делают? Папочка, бедную лошадку бьют!
- Пойдем, пойдем! - говорит отец, - пьяные, шалят, дураки: пойдем, не смотри! - и хочет увести его, но он вырывается из его рук и, не помня себя, бежит к лошадке. Но уж бедной лошадке плохо. Она задыхается, останавливается, опять дергает, чуть не падает.
- Секи до смерти! - кричит Миколка, - на то пошло. Засеку!
- Да что на тебе креста, что ли, нет, леший! - кричит один старик из толпы.
- Видано ль, чтобы така лошаденка таку поклажу везла, - прибавляет другой.
- Заморишь! - кричит третий.
- Не трожь! Мое добро! Что хочу, то и делаю. Садись еще! Все садись! Хочу, чтобы беспременно вскачь пошла!..
Вдруг хохот раздается залпом и покрывает все: кобыленка не вынесла учащенных ударов и в бессилии начала лягаться. Даже старик не выдержал и усмехнулся. И впрямь: этака лядащая кобыленка, а еще лягается!
Два парня из толпы достают еще по кнуту и бегут к лошаденке сечь ее с боков. Каждый бежит с своей стороны.
- По морде ее, по глазам хлещи, по глазам! - кричит Миколка.
- Песню, братцы! - кричит кто-то с телеги, и все в телеге подхватывают. Раздается разгульная песня, брякает бубен, в припевах свист. Бабенка щелкает орешки и посмеивается.
...Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
- А чтобы те леший! - вскрикивает в ярости Миколка. Он бросает кнут, нагибается и вытаскивает со дна телеги длинную и толстую оглоблю, берет ее за конец в обе руки и с усилием размахивается над савраской.
- Разразит! - кричат кругом.
- Убьет!
- Мое добро! - кричит Миколка и со всего размаху опускает оглоблю. Раздается тяжелый удар.
- Секи ее, секи! Что стали! - кричат голоса из толпы.
А Миколка намахивается в другой раз, и другой удар со всего размаху ложится на спину несчастной клячи. Она вся оседает всем задом, но вспрыгивает и дергает, дергает из всех последних сил в разные стороны, чтобы вывезти; но со всех сторон принимают ее в шесть кнутов, а оглобля снова
вздымается и падает в третий раз, потом в четвертый, мерно, с размаха. Миколка в бешенстве, что не может с одного удара убить.
- Живуча! - кричат кругом.
- Сейчас беспременно падет, братцы, тут ей и конец! - кричит из толпы один любитель.
- Топором ее, чего! Покончить с ней разом, - кричит третий.
- Эх, ешь те комары! Расступись! - неистово вскрикивает Миколка, бросает оглоблю, снова нагибается в телегу и вытаскивает железный лом. - Берегись! - кричит он и что есть силы огорошивает с размаху свою бедную лошаденку. Удар рухнул; кобыленка зашаталась, осела, хотела было дернуть, но лом снова со всего размаху ложится ей на спину, и она падает на землю, точно ей подсекли все четыре ноги разом.
- Добивай! - кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало - кнуты, палки, оглоблю, и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится
сбоку и начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
- Доконал! - кричат в толпе.
- А зачем вскачь не шла!
- Мое добро! - кричит Миколка, с ломом в руках и с налитыми кровью глазами. Он стоит будто жалея, что уж некого больше бить.
- Ну и впрямь, знать, креста на тебе нет! - кричат из толпы уже многие голоса.
Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы... Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его наконец и выносит из толпы.
- Пойдем! пойдем! - говорит он ему, - домой пойдем!
- Папочка! За что они... бедную лошадку... убили! - всхлипывает он, но дыханье ему захватывает, и слова криками вырываются из его стесненной груди.
- Пьяные, шалят, не наше дело, пойдем! - говорит отец. Он обхватывает отца руками, но грудь ему теснит, теснит. Он хочет перевести дыхание, вскрикнуть, и просыпается.
Он проснулся весь в поту, с мокрыми от поту волосами, задыхаясь, и приподнялся в ужасе.
"Слава богу, это только сон! - сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. - Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается: такой безобразный сон!"
sawenka
VIP
sawenka
moderator
5/6/2010, 4:50:37 AM
Толстой, "Анна Каренина", роды Кити:
скрытый текст
XIII

Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в
особенности если он видит, что все окружающие его живут так же. Левин не
поверил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех
условиях, в которых он был нынче; чтобы, живя бесцельною, бестолковою
жизнию, притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он не мог назвать
того, что было в клубе), нескладных дружеских отношений с человеком, в
которого когда-то была влюблена жена, и еще более нескладной поездки к
женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после
увлечения своего этою женщиной и огорчения жены, - чтобы при этих условиях
он мог заснуть покойно. Но под влиянием усталости, бессонной ночи и выпитого
вина он заснул крепко и спокойно.
В пять часов скрип отворенной двери разбудил его. Он вскочил и
оглянулся. Кити не было на постели подле него. Но за перегородкой был движу-
щийся свет, и он слышал ее шаги.
- Что?.. что? - проговорил он спросонья. - Кити!
- Ничего, - сказала она, со свечой в руке выходя из-за перегородки. -
Мне нездоровилось, - сказала она, улыбаясь особенно милою и значительною
улыбкой.
- Что? началось, началось? - испуганно проговорил он. - Надо послать, -
и он торопливо стал одеваться.
- Нет, нет, - сказала она, улыбаясь и удерживая его рукой. - Наверное,
ничего. Мне нездоровилось только немного. Но теперь прошло.
И она, подойдя к кровати, потушила свечу, легла и затихла. Хотя ему и
подозрительна была тишина ее как будто сдерживаемого дыханья и более всего
выражение особенной нежности и возбужденности, с которою она, выходя из-за
перегородки, сказала ему "ничего", ему так хотелось спать, что он сейчас же
заснул. Только уж потом он вспомнил тишину ее дыханья и понял все, что
происходило в ее дорогой, милой душе в то время, как она, не шевелясь, в
ожидании величайшего события в жизни женщины, лежала подле него. В семь
часов его разбудило прикосновение ее руки к плечу и тихий шепот. Она как
будто боролась между жалостью разбудить его и желанием говорить с ним.
- Костя, не пугайся. Ничего. Но кажется... Надо послать за Лизаветой
Петровной.
Свеча опять была зажжена. Она сидела на кровати и держала в руке
вязанье, которым она занималась последние дни.
- Пожалуйста, не пугайся, ничего. Я не боюсь нисколько, - увидав его
испуганное лицо, сказала она и прижала его руку к своей груди, потом к своим
губам.
Он поспешно вскочил, не чувствуя себя и не спуская с нее глаз, надел
халат и остановился, все глядя на нее. Надо было идти, но он не мог
оторваться от ее взгляда. Он ли не любил ее лица, не знал ее выражения, ее
взгляда, но он никогда не видал ее такою. Как гадок и ужасен он
представлялся себе, вспомнив вчерашнее огорчение ее, пред нею, какою она
была теперь! Зарумянившееся лицо ее, окруженное выбившимися из-под ночного
чепчика мягкими волосами, сияло радостью и решимостью.
Как ни мало было неестественности и условности в общем характере Кити,
Левин был все-таки поражен тем, что обнажалось теперь пред ним, когда вдруг
все покровы были сняты и самое ядро ее души светилось в ее глазах. И в этой
простоте и обнаженности она, та самая, которую он любил, была еще виднее.
Она, улыбаясь, смотрела на него; но вдруг брови ее дрогнули, она подняла
голову и, быстро подойдя к нему, взяла его за руку и вся прижалась к нему,
обдавая его своим горячим дыханием. Она страдала и как будто жаловалась ему
на свои страданья. И ему в первую минуту по привычке показалось, что он
виноват. Но во взгляде ее была нежность, которая говорила, что она не только
не упрекает его, но любит за эти страдания. "Если не я, то кто же виноват в
этом?" - невольно подумал он, отыскивая виновника этих страданий, чтобы
наказать его; но виновника не было. Она страдала, жаловалась, и
торжествовала этими страданиями, и радовалась ими, и любила их. Он видел,
что в душе ее совершалось что-то прекрасное, но что? - он не мог понять. Это
было выше его понимания.
- Я послала к мама. А ты поезжай скорей за Лизаветой Петровной...
Костя!.. Ничего, прошло.
Она отошла от него и позвонила.
- Ну, вот иди теперь, Паша идет. Мне ничего.
И Левин с удивлением увидел, что она взяла вязанье, которое она
принесла ночью, и опять стала вязать.
В то время как Левин выходил в одну дверь, он слышал, как в другую
входила девушка. Он остановился у двери и слышал, как Кити отдавала
подробные приказания девушке и сама с нею стала передвигать кровать.
Он оделся и, пока закладывали лошадей, так как извозчиков еще не было.
опять вбежал в спальню и не на цыпочках, а на крыльях, как ему казалось. Две
девушки озабоченно перестанавливали что-то в спальне. Кити ходила и вязала,
быстро накидывая петли, и распоряжалась.
- Я сейчас еду к доктору. За Лизаветой Петровной поехали, но я еще
заеду. Не нужно ли что? Да, к Долли?
Она посмотрела на него, очевидно не слушая того, что он говорил.
- Да, да. Иди, иди, - быстро проговорила она, хмурясь и махая на него
рукой.
Он уже выходил в гостиную, как вдруг жалостный, тотчас же затихший стон
раздался из спальни. Он остановился и долго не мог понять.
"Да, это она", - сказал он сам себе и, схватившись за голову, побежал
вниз.
- Господи, помилуй! прости, помоги!- твердил он как-то вдруг неожиданно
пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не
одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения
его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько
не мешают ему обращаться к богу. Все это теперь, как прах, слетело с его
души. К кому же ему было обращаться, как не к тому, в чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Лошадь не была еще готова, но, чувствуя в себе особенное напряжение
физических сил и внимания к тому, что предстояло делать, чтобы не потерять
ни одной минуты, он, не дожидаясь лошади, вышел пешком и приказал Кузьме
догонять себя.
На углу он встретил спешившего ночного извозчика. На маленьких санках,
в бархатном салопе, повязанная платком, сидела Лизавета Петровна. "Слава
богу, слава богу!" - проговорил он, с восторгом узнав ее, теперь имевшее
особенно серьезное, даже строгое выражение, маленькое белокурое лицо. Не
приказывая останавливаться извозчику, он побежал назад рядом с нею.
- Так часа два. Не больше, - сказала она. - Вы застанете Петра
Дмитрича, только не торопите его. Да возьмите опиуму в аптеке.
- Так вы думаете, что может быть благополучно? Господи, помилуй и
помоги! - проговорил Левин, увидав свою выезжавшую из ворот лошадь. Вскочив
в сани рядом с Кузьмой, он велел ехать к доктору.

XIV

Доктор еще не вставал, и лакей сказал, что "поздно легли и не приказали
будить, а встанут скоро". Лакей чистил ламповые стекла и казался очень занят
этим. Эта внимательность лакея к стеклам и равнодушие к совершавшемуся у
Левина сначала изумили его, но тотчас, одумавшись, он понял, что никто не
знает и не обязан знать его чувств и что тем более надо действовать
спокойно, обдуманно и решительно, чтобы пробить эту стену равнодушия и
достигнуть своей цели. "Не торопиться и ничего не упускать", - говорил себе
Левин, чувствуя все больший и больший подъем физических сил и внимания ко
всему тому, что предстояло сделать.
Узнав, что доктор еще не вставал, Левин из разных планов,
представлявшихся ему, остановился на следующем: Кузьме ехать с запиской к
другому доктору, а самому ехать в аптеку за опиумом, а если, когда он
вернется, доктор еще не встанет, то, подкупив лакея или насильно, если тот
не согласится, будить доктора во что бы то на стало.
В аптеке худощавый провизор с тем же равнодушием, с каким лакей чистил
стекла, печатал облаткой порошки для дожидавшегося кучера и отказал в
опиуме. Стараясь не торопиться и не горячиться, назвав имена доктора и
акушерки и объяснив, для чего нужен опиум, Левин стал убеждать его. Провизор
спросил по-немецки совета, отпустить ли, и, получив из-за перегородки
согласие, достал пузырек, воронку, медленно отлил из большого в маленький,
наклеил ярлычок, запечатал, несмотря на просьбы Левина не делать этого, и
хотел еще завертывать. Этого Левин уже не мог выдержать; он решительно
вырвал у него из рук пузырек и побежал в большие стеклянные двери. Доктор не
вставал еще, и лакей, занятый теперь постилкой ковра, отказался будить.
Левин, не торопясь, достал десятирублевую бумажку и, медленно выговаривая
слова, но и не теряя времени, подал ему бумажку и объяснил, что Петр Дмитрич
(как велик и значителен казался теперь Левину прежде столь неважный Петр
Дмитрич!) обещал быть во всякое время, что он, наверно, не рассердится, и
потому чтобы он будил сейчас.
Лакей согласился, пошел наверх и попросил Левина в приемную.
Левину слышно было за дверью, как кашлял, ходил, мылся и что-то говорил
доктор. Прошло минуты три; Левину казалось, что прошло больше часа. Он не
мог более дожидаться.
- Петр Дмитрич, Петр Дмитрич! - умоляющим голосом заговорил он в
отворенную дверь. - Ради бога, простите меня. Примите меня, как есть. Уже
более двух часов.
- Сейчас, сейчас! - отвечал голос, и Левин с изумлением слышал, что
доктор говорил это улыбаясь.
- На одну минутку...
- Сейчас.
Прошло еще две минуты, пока доктор надевал сапоги, и еще две минуты,
пока доктор надевал платье и чесал голову.
- Петр Дмитрич!- жалостным голосом начал было опять Левин, но в это
время вышел доктор, одетый и причесанный. "Нет совести у этих людей, -
подумал Левин. - Чесаться, пока мы погибаем!"
- Доброе утро! - подавая ему руку и точно дразня его своим
спокойствием, сказал ему доктор. - Не торопитесь. Ну-с?
Стараясь как можно быть обстоятельнее, Левин начал рассказывать все
ненужные подробности о положении жены, беспрестанно перебивая свой рассказ
просьбами о том, чтобы доктор сейчас же с ним поехал.
- Да вы не торопитесь. Ведь вы не знаете. Я не нужен, наверное, но я
обещал и, пожалуй, приеду. Но спеху нет. Вы садитесь, пожалуйста, не угодно
ли кофею?
Левин посмотрел на него, спрашивая взглядом, смеется ли он над ним. Но
доктор и не думал смеяться.
- Знаю-с, знаю, - сказал доктор улыбаясь, - я сам семейный человек; но
мы, мужья, в эти минуты самые жалкие люди. У меня есть пациентка, так ее муж
при этом всегда убегает в конюшню.
- Но как вы думаете, Петр Дмитрич? Вы думаете, что может быть
благополучно?
- Все данные за благополучный исход.
- Так вы сейчас приедете? - сказал Левин, со злобой глядя на слугу,
вносившего кофей.
- Через часик.
- Нет, ради бога!
- Ну, так дайте кофею напьюсь.
Доктор взялся за кофей. Оба помолчали.
- Однако турок-то бьют решительно. Вы читали вчерашнюю телеграмму? -
сказал доктор, пережевывая булку.
- Нет, я не могу! - сказал Левин, вскакивая. - Так через четверть часа
вы будете?
- Через полчаса.
- Честное слово?
Когда Левин вернулся домой, он съехался с княгиней, и они вместе
подошли к двери спальни. У княгини были слезы на глазах, и руки ее дрожали.
Увидав Левина, она поняла его и заплакала.
- Ну что, душенька Лизавета Петровна, - сказала она, хватая за руку
вышедшую им навстречу с сияющим и озабоченным лицом Лизавету Петровну.
- Идет хорошо, - сказала она, - уговорите ее лечь. Легче будет.
С той минуты, как он проснулся и понял, в чем дело, Левин приготовился
на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и
чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокоивая и поддерживая
ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать
о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это
обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и
держать свое сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно. Но
когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще
стал повторять: "Господи, прости, помоги", вздыхать и поднимать голову
кверху; и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит.
Так мучительно ему было. А прошел только час.
Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые
он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было все то же; и
он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую
минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его
вот-вот сейчас разорвется от сострадания.
Но проходили еще минуты, часы и еще часы, и чувства его страдания и
ужаса росли и напрягались еще более.
Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего
представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени.
То минуты, - те минуты, когда она призывала его к себе, и он держал ее за
потную, то сжимающую с необыкновенною силою, то отталкивающую его руку, -
казались ему часами, то часы казались ему минутами. Он был удивлен, когда
Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было
уже пять часов вечера. Если б ему сказали, что теперь только десять часов
утра, он так же мало был бы удивлен. Где он был в это время, он так же мало
знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и
страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню,
красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах,
которые она усиленно глотала, кусая губы, видел и Долли, и доктора,
курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну, с твердым, решительным и
успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом.
Но как они приходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с
доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она
была, а была Долли. Потом Левин помнил, что его посылали куда-то. Раз его
послали перенести стол и диван. Он с усердием сделал это, думая, что это для
нее нужно, и потом только узнал, что это он для себя готовил ночлег. Потом
его посылали к доктору в кабинет спрашивать что-то. Доктор ответил и потом
заговорил о беспорядках в Думе. Потом посылали его в спальню к княгине
принесть образ в серебряной золоченой ризе, и он со старою горничной княгини
лазил на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини
успокоивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в головах
Кити, старательно засунув его за подушки. Но где, когда и зачем это все
было, он не знал. Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и,
жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть
и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на
него и предлагал капель.
Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно
тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре
смерти брата Николая. Но то было горе, - это была радость. Но и то горе и
эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой
обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то
высшее. И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково
непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту,
которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за
нею.
"Господи, прости и помоги", - не переставая твердил он себе, несмотря
на столь долгое и казавшееся полным отчуждение, чувствуя, что он обращается
к богу точно так же доверчиво и просто, как и во времена детства и первой
молодости.
Все это время у него были два раздельные настроения. Одно - вне ее
присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и
тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об
обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту
совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и
другое настроение - в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело
разорваться и все не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился
богу. И каждый раз, когда из минуты забвения его выводил долетавший из
спальни крик, он подпадал под то же самое странное заблуждение, которое в
первую мииуту нашло на него; каждый раз, услыхав крик, он вскакивал, бежал
оправдываться, вспоминал дорогой, что он не виноват, и ему хотелось
защитить, помочь. Но, глядя на нее, он опять видел, что помочь нельзя, и
приходил в ужас и говорил: "Господи, прости и помоги". И чем дальше шло
время, тем сильнее становились оба настроения: тем спокойнее, совершенно
забывая ее, он становился вне ее присутствия, и тем мучительнее становились
и самые ее страдания и чувство беспомощности пред ними. Он вскакивал, желал
убежать куда-нибудь, а бежал к ней.
Иногда, когда опять и опять она призывала его, он обвинял ее. Но,
увидав ее покорное, улыбающееся лицо и услыхав слова: "Я измучала тебя", он
обвинял бога, но, вспомнив о боге, он тотчас просил простить и помиловать.

XV

Он не знал, поздно ли, рано ли. Свечи уже все догорали. Долли только
что была в кабинете и предложила доктору прилечь. Левин сидел, слушая
рассказы доктора о шарлатане-магнетизере, и смотрел на пепел его папироски.
Был период отдыха, и он забылся. Он совершенно забыл о том, что происходило
теперь. Он слушал рассказ доктора и понимал его. Вдруг раздался крик, ни на
что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил, но, не
переводя дыхания, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор
склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так
необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина. "Верно, так надо", - подумал
он и продолжал сидеть. Чей это был крик? Он вскочил, на цыпочках вбежал в
спальню, обошел Лизавету Петровну, княгиню и стал на свое место, у
изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что - он не видел и не
понимал и не хотел видеть и понимать. Но он видел это по лицу Лизаветы
Петровны: лицо Лизаветы Петровны было строго и бледно и все так же
решительно, хотя челюсти ее немного подрагивали и глаза ее были пристально
устремлены на Кити. Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному
лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки
просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала
прижимать их к своему лицу.
- Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! - быстро говорила она. -
Мама, возьмите сережки. Они мне мешают. Ты не боишься? Скоро, скоро,
Лизавета Петровна...
Она говорила быстро, быстро и хотела улыбнуться. Но вдруг лицо ее
исказилось, она оттолкнула его от себя.
- Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди!- закричала она, и опять
послышался тот же ни на что не похожий крик.
Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.
- Ничего, ничего, все хорошо! - проговорила ему вслед Долли.
Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло.
Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал
чей-то никогда не слыханный им визг, рев, и он знал, что это кричало то, что
было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого
ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих
ужасных страданий.
- Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! - сказал он, хватая за руку
вошедшего доктора.
- Кончается, - сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда
он говорил это, что Левин понял кончается в смысле - умирает.
Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидал, это было
лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуренное и строже. Лица Кити не
было. На том месте, где оно было прежде, было что-то страшное и по виду
напряжения и по звуку, выходившему оттуда. Он припал головой к дереву
кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он
сделался еще ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг
затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих,
и слышалась тихая суетня, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся,
живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: "Кончено".
Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно
прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыб-
нуться.
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он
жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в
прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он
не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости,
которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все
его тело, что долго мешали ему говорить.
Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал
ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем
там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек над
светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда
прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью
для себя, будет жить и плодить себе подобных.
- Жив! Жив! Да еще мальчик! Не беспокойтесь! - услыхал Левин голос
Лизаветы Петровны, шлепавшей дрожавшею рукой спину ребенка.
- Мама, правда? - сказал голос Кити.
Только всхлипыванья княгини отвечали ей.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался
голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был
смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда
явившегося нового человеческого существа.
Прежде, если бы Левину сказали, что Кити умерла, и что он умер с нею
вместе, и что у них дети ангелы, и что бог тут пред ними, - он ничему бы не
удивился; но теперь, вернувшись в мир действительности, он делал большие
усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно
визжавшее существо есть сын его. Кити была жива, страдания кончились. И он
был невыразимо счастлив. Это он понимал и этим был вполне счастлив. Но
ребенок? Откуда, зачем, кто он?.. Он никак не мог понять, не мог привыкнуть
к этой мысли. Это казалось ему чем-то излишним, избытком, к которому он
долго не мог привыкнуть.


XVI


В десятом часу старый князь, Сергей Иванович и Степан Аркадьич сидели у
Левина и, поговорив о родильнице, разговаривали и о посторонних предметах.
Левин слушал их и, невольно при этих разговорах вспоминая прошедшее, то, что
было до нынешнего утра, вспоминал и себя, каким он был вчера до этого. Точно
сто лет прошло с тех пор. Он чувствовал себя на какой-то недосягаемой
высоте, с которой он старательно спускался, чтобы не обидеть тех, с кем
говорил. Он говорил и не переставая думал о жене, о подробностях ее
теперешнего состояния и о сыне, к мысли о существовании которого он старался
приучить себя. Весь мир женский, получивший для него новое, неизвестное ему
значение после того, как он женился, теперь в его понятиях поднялся так
высоко, что он не мог воображением обнять его. Он слушал разговор о
вчерашнем обеде в клубе и думал: "Что теперь делается с ней, заснула ли? Как
ей? Что она думает? Кричит ли сын Дмитрий?" И в средине разговора, в средине
фразы он вскочил и пошел из комнаты.
- Пришли мне сказать, можно ли к ней, - сказал князь.
- Хорошо, сейчас, - отвечал Левин и, не останавливаясь, пошел к ней.
Она не спала, а тихо разговаривала с матерью, делая планы о будущих
крестинах.
Убранная, причесанная, в нарядном чепчике с чем-то голубым, выпростав
руки на одеяло, она лежала на спине и, встретив его взглядом, взглядом
притягивала к себе. Взгляд ее, и так светлый, еще более светлел, по мере
того как он приближался к ней. На ее лице была та самая перемена от земного
к неземному, которая бывает на лице покойников; но там прощание, здесь
встреча. Опять волнение, подобное тому, какое он испытал в минуту родов,
подступило ему к сердцу. Она взяла его руку и спросила, спал ли он. Он не
мог отвечать и отворачивался, убедясь в своей слабости.
- А я забылась, Костя! - сказала она ему. - И мне так хорошо теперь.
Она смотрела на него, но вдруг выражение ее изменилось.
- Дайте мне его, - сказала она, услыхав писк ребенка. - Дайте, Лизавета
Петровна, и он посмотрит.
- Ну вот, пускай папа посмотрит, - сказала Лизавета Петровна, поднимая
и поднося что-то красное, странное и колеблющееся. - Постойте, мы прежде
уберемся, - и Лизавета Петровна положила это колеблющееся и красное на
кровать, стала развертывать и завертывать ребенка; одним пальцем поднимая и
переворачивая его и чем-то посыпая.
Левин, глядя на это крошечное жалкое существо, делал тщетные усилия,
чтобы найти в своей душе какие-нибудь признаки к нему отеческого чувства. Он
чувствовал к нему только гадливость. Но когда его обнажили и мелькнули
тоненькие-тоненькие ручки, ножки, шафранные, тоже с пальчиками, и даже с
большим пальцем, отличающимся от других, и когда он увидал, как, точно
мягкие пружинки, Лизавета Петровна прижимала эти таращившиеся ручки,
заключая их в полотняные одежды, на него нашла такая жалость к этому
существу и такой страх, что она повредит ему, что он удержал ее за руку.
Лизавета Петровна засмеялась.
- Не бойтесь, не бойтесь!
Когда ребенок был убран и превращен в твердую куколку, Лизавета
Петровна перекачнула его, как бы гордясь своею работой, и отстранилась,
чтобы Левин мог видеть сына во всей его красоте.
Кити, не спуская глаз, косясь, смотрела туда же.
- Дайте, дайте!- сказала она и даже поднялась было:
- Что вы, Катерина Александровна, это нельзя такие движения! Погодите,
я подам. Вот мы папаше покажемся, какие мы молодцы!
И Лизавета Петровна подняла к Левину на одной руке (другая только
пальцами подпирала качающийся затылок) это странное, качающееся и прячущее
свою голову за края пеленки красное существо. Но были тоже нос, косившие
глаза и чмокающие губы.
- Прекрасный ребенок! - сказала Лизавета Петровна.
Левин с огорчением вздохнул. Этот прекрасный ребенок внушал ему только
чувство гадливости и жалости.
Это было совсем не то чувство, которого он ожидал.
Он отвернулся, пока Лизавета Петровна устраивала его к непривычной
груди.
Вдруг смех заставил его поднять голову. Это Кити засмеялась. Ребенок
взялся за грудь.
- Ну, довольно, довольно! - говорила Лизавета Петровна, но Кити не
отпускала его. Он заснул на ее руках.
- Посмотри теперь, - сказала Кити, поворачивая к нему ребенка так,
чтобы он мог видеть его. Личико старческое вдруг еще более сморщилось, и
ребенок чихнул.
Улыбаясь и едва удерживая слезы умиления, Левин поцеловал жену и вышел
из темной комнаты.
Что он испытывал к этому маленькому существу, было совсем не то, что он
ожидал. Ничего веселого и радостного не было в этом чувстве; напротив, это
был новый мучительный страх. Это было сознание новой области уязвимости. И
это сознание было так мучительно первое время, страх за то, чтобы не
пострадало это беспомощное существо, был так силен, что из-за него и
незаметно было странное чувство бессмысленной радости и даже гордости,
которое он испытал, когда ребенок чихнул.
sawenka
VIP
sawenka
moderator
5/19/2010, 10:18:46 PM
(Cittadino.della.Terra @ 19.05.2010 - время: 17:56) А впечатление какое имеется в виду? Прежде всего, эмоциональное? Или отрывок из книги, который с утроенной силой вызвал глубокие размышления на те или иные темы?

При чтении у меня возникает второе (причем именно книге, именно чтению я благодарен за подобные впечатления).
Я имел в виду именно эмоциональное впечатление.
Кстати, в том же "Собачьем сердце" сцена операции вполне способна произвести такое впечатление:
скрытый текст
На узком операционном столе лежал, раскинувшись, пес Шарик и голова его
беспомощно колотилась о белую клеенчатую подушку. Живот его был выстрижен и
теперь доктор Борменталь, тяжело дыша и спеша, машинкой вьедаясь в шерсть,
стриг голову Шарика. Филипп Филиппович, опершись ладонями на край стола,
блестящими, как золотые обода его очков, глазами наблюдал за этой процедурой
и говорил взволнованно:
- Иван Арнольдович, самый важный момент - когда я войду в турецкое
седло. Мгновенно,умоляю вас, подайте отросток и тут же шить. Если там у меня
начнет кровоточить, потеряем время и пса потеряем. Впрочем, для него и так
никакого шанса нету, - он помолчал, прищуря глаз, заглянул в как бы
насмешливо полуприкрытый глаз пса и добавил: - а знаете, жалко его.
Представьте, я привык к нему.
Руки он вздымал в это время, как будто благословлял на трудный подвиг
злосчастного пса Шарика. Он старался, чтобы ни одна пылинка не села на
черную резину.
Из-под выстриженной шерсти засверкала беловатая кожа собаки. Борменталь
отшвырнул машинку и вооружился бритвой. Он намылил беспомощную маленькую
голову и стал брить. Сильно хрустело под лезвием, кое-где выступала кровь.
Обрив голову, тяпнутый мокрым бензиновым комочком обтер ее, затем оголенный
живот пса растянул и промолвил, отдуваясь: "готово".
Зина открыла кран над раковиной и Борменталь бросился мыть руки. Зина
из склянки полила их спиртом.
- Можно мне уйти, Филипп Филиппович? - Спросила она, боязливо косясь на
бритую голову пса.
- Можешь.
Зина пропала. Борменталь засуетился дальше. Легкими марлевыми
салфеточками он обложил голову Шарика и тогда на подушке оказался никем не
виданный лысый песий череп и странная бородатая морда.
Тут шевельнулся жрец. Он выпрямился, глянул на собачью голову и сказал:
- Ну, господи, благослови. Нож.


Борменталь из сверкающей груды на столике вынул маленький брюхатый
ножик и подал его жрецу. Затем он облекся в такие же черные перчатки, как и
жрец.
- Спит? - Спросил Филипп Филиппович.
- Спит.
Зубы Филиппа Филипповича сжались, глазки приобпели остренький, колючий
блеск и, взмахнув ножичком, он метко и длинно протянул по животу Шарика
рану. Кожа тотчас разошлась и из нее брызнула кровь в разные стороны.
Борменталь набросился хищно, стал комьями марли давить Шарикову рану, затем
маленькими, как бы сахарными щипчиками зажал ее края и она высохла. На лбу у
Борменталя пузырьками выступил пот. Филипп Филиппович полоснул второй раз и
тело Шарика вдвоем начли разрывать крючьями, ножницами, какими-то скобками.
Выскочили розовые и желтые, плачущие кровавой росой ткани. Филипп Филиппович
вертел ножом в теле, потом крикнул: "ножницы!".
Инструмент мелькнул в руках у тяпнутого, как у фокусника. Филипп
Филиппович залез в глубину и в несколько поворотов вырвал из тела Шарика его
семенные железы с какими-то обрывками. Борменталь, собершенно мокрый от
усердия и волнения, бросился к стеклянной банке и извлек из нее другие,
мокрые, обвисшие семенные железы. В руках у профессора и ассистента
запрыгали, завились короткие влажные струны. Дробно защелкали кривые иглы в
зажимах, семенные железы вшили на место Шариковых. Жрец отвалился от раны,
ткнул в нее комком марли и скомандовал:
- Шейте, доктор, мгновенно кожу, - затем оглянулся на круглые белые
стенные часы. Борменталь минут в 5 зашил голову, сломав 3 иглы.
- 14 Минут делали, - сквозь стиснутые зубы пропустил Борменталь и
кривой иголкой впился в дряблую кожу. Затем оба за волновались, как убийцы,
которые спешат.
- Нож, - крикнул Филипп Филиппович.
Нож вскочил ему в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа
Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним
приемом навел на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули
как скальп. Обнажили костяной череп. Филипп Филиппович крикнул:
- Трепан!
Борменталь подал ему блестящий коловорот. Кусая губы, Филипп Филиппович
начал втыкать коловорот и высверливать в черепе Шарика маленькие дырочки в
сантиметре расстояния одна от другой, так, что они шли кругом всего черепа.
На каждую он тратил не более пяти секунд. Потом пилой невиданного фасона,
сунув ее хвост в первую дырочку, начал пилить, как выпиливают дамский
рукодельный ящик. Череп тихо визжал и трясся. Минуты через три крышку черепа
с Шарика сняли.
Тогда обнажился купол Шарикового мозга - серый с синеватыми прожилками
и красноватыми пятнами. Флипп Филиппович в'елся ножницами в оболочки и их
вскрыл. Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаз
профессору, и окропил его колпак. Борменталь с торзионным пинцетом, как
тигр, бросился зажимать и зажал. Пот с Борменталя полз потоками и лицо его
стало мясистым и разноцветным. Глаза его метались от рук профессора к
тарелке на инструментальном столе. Филипп же Филиппович стал положительно
страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен. Он ободрал
оболочку с мозга и пошел куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария
мозга. В это время Борменталь начал бледнеть, одной рукой охватил грудь
Шарика и хрипловато сказал:
- Пульс резко падает...


Филипп Филиппович зверски оглянулся на него, что-то промычал и врезался
еще глубже. Борменталь с хрустом сломал стеклянную ампулку, насосал из нее
шприц и коварно кольнул Шарика где-то у сердца.
- Иду к турецкому седлу, - зарычал Филипп Филиппович и окровавленными
скользкими перчатками выдвинул серо-желтый мозг Шарика из головы. На
мгновение он скосил глаза на морду Шарика, и Борменталь тотчас же сломал
вторую ампулу с желтой жидкостью и вытянул ее в длинный шприц.
- В сердце? - Робко спросил он.
- Что вы еще спрашиваете? - Злобно заревел профессор, - все равно он
уже 5 раз у вас умер. Колите! Разве мыслимо? - Лицо у него при этом стало,
как у вдохновенного разбойника.
Доктор с размаьу легко всадил иглу в сердце пса.
- Живет, но еле-еле, - робко прошептал он.
- Некогда рассуждать тут - живет - не живет, - засипел страшный Филипп
Филиппович, - я в седле. Все равно помрет... Ах, ты че... "К берегам
священным Нила...". Придаток давайте.
Борменталь подал ему склянк, в которй болтался на нитке в жидкости
белый комочек. Одной рукой - "не имеет равных в европе... Ей-богу!", -
Смутно подумал Борменталь, - он выхватил болтающийся комочек, а другой,
ножницами, выстриг такой же в глубине где-то между распяленными полушариями.
Шариков комочек он вышвырнул на тарелку, а новый заложил в мозг вместе с
ниткой и своими короткими пальцами, ставшими точно чудом тонкими и гибкими,
ухитрился янтарной нитью его там замотать. После этого он выбросил из головы
какие-то распялки, пинцет, мозг упрятал назад в костяную чашу, откинулся и
уже поспокойнее спросил:
- Умер, конечно?..
- Нитевидный пульс, - ответил Борменталь.
- Еще адреналину.
Профессор оболочками забросал мозг, отпиленную крышку приложил как по
мерке, скальп надвинул и взревел:
- Шейте!
И вот наподушке появилась на окрашенном кровью фоне безжизненная
потухшая морда Шарика с кольцевой раной на голове. Тут же Филипп Филиппович
отвалился окончательно, как сытый вампир, сорвал одну перчатку, выбросив из
нее облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил, нажав
кнопку в стене. Зина появилась на пороге, отвернувшись, чтобы не видеть
Шарика в крови. Жрец снял меловыми руками окровавленный куколь и крикнул:
- Папиросу мне сейчас же, Зина. Все свежее белье и ванну.
Он подбородком лег на край стола, двумя пальцами раздвинул правое веко
пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил:
- Вот, черт возьми. Не издох. Ну, все равно издохнет. Эх, доктор
Борменталь, жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый.
sawenka
VIP
sawenka
moderator
6/12/2010, 2:21:34 AM
А.В. Королькевич, "А музы не молчали...", Л., 1965

скрытый текст
Синий платочек
Второй день войны, 23 июня 1941 года.
Перрон Московского вокзала. Эшелоны... эшелоны... Все на фронт, защищать Родину.
Днем и ночью, сменяя друг друга, актерские бригады тут же, на перроне, дают концерты.
...Протискиваясь через многочисленных зрителей, взмыленные, после восьмого выступления, спешат артисты балета Театра музкомедии Лидочка Лидина и Леня Бейзельман. Опоздали. Бригада Музкомедии только что кончила. Выступает бригада Большого драматического театра имени Горького.
— Что же делать? — спрашивают растерявшиеся артисты.
— А вы оставайтесь, — предлагают горьковцы, — у нас нет балета.
— А как же аккомпаниатор?
— Тут есть гармонист, здорово играет.
Подошел очередной эшелон. — На погрузку!
Четко, быстро красноармейцы грузились по вагонам.
И вдруг... полились теплые, согревающие душу звуки знакомой песенки:

Синенький скромный платочек
Падал с опущенных плеч,
Ты говорила, что не забудешь
Ласковых, радостных встреч.

Сидя на каком-то немыслимом сооружении из ящиков и досок, это играл на баяне и пел сипловатым тенорком паренек-железнодорожник.
Вскоре раздался свисток паровоза, залязгали буфера. Поезд тронулся. А песня всё лилась... Одна девушка подбежала к теплушке и повязала красноармейцу... синий платочек. А эшелон, набирая скорость, уносил с собой эту мелодию...
Перрон вокзала стал наполняться новыми зрителями.
Бригада готовилась к выступлению. Лидочка Лидина, спрятавшись за фанерный плакат, открыла чемоданчик и стала раскладывать театральные костюмы. Леня Бейзельман, разложив ноты эксцентрического танца оффенбаховской «Парижской жизни», напевал гармонисту.
— Я не «нотник», я «слухач», — чуть не плача, говорил паренек.
— Да это же просто. Вы не волнуйтесь. Послушайте, вот здесь: там-там-три-тру-трам... — напевал Леня.
— Ничего не выйдет, — решительно заявил гармонист.
— Что же делать?..
— А вы станцуйте «Синий платочек», — посоветовали драматические актеры, — сымпровизируйте. Вы же только что видели, как это бывает в жизни. Вот хотя бы так: девушка приходит на свидание. Она ждет. Он почему-то долго не идет. И вдруг появляется... в солдатской форме. Он идет на войну. Это их последнее свидание. Прощаясь, она дарит ему синий платочек.
Это было коллективное творчество. В нем принимали участие актеры драмы, Леня, Лидочка, красноармейцы, зрители.
— А как же быть с формой?
— Для такого случая мы дадим, — заявил кто-то из бойцов. — А ну, ребята, кто по росту подойдет?
И тут же, за фанерным щитом, произошло переодевание.
И родился номер. Он имел грандиозный успех. Еще бы, ведь в нем принимал участие зритель!
Лидочка стояла взволнованная и плакала от счастья. Красноармейцы преподнесли ей синий платочек, и не один, их оказалось... десять.
Впоследствии дирижер театра Алексей Александрович Логинов переложил для аккордеона музыку, аккомпаниаторы Антонина Михайловна Логинова и Галя Каугер выучили ее. Разучил слова тенор Аркаша Серебряный, уточнили и отделали детали номера исполнители Леня Бейзельман и Лида Лидина. Но импровизация осталась: у моряков — приходит на свидание моряк, у летчиков — летчик...
А десять синих платочков?
Они остались у героев: снайперов, подводников, катерников, летчиков, артиллеристов. Лидочка Лидина на бис (а номер всегда бисировался) шла к зрителю в зал и повязывала героям синий платочек.
Это было семьсот раз!
Знак ГТО на груди
Знак ГТО на груди
Мастер
7/8/2010, 7:01:36 PM
Маркес 100 лет одиночества.

Одна из "тихих" потрясающих сцен! Как мне нравится эта книга!

скрытый текст
Нескончаемые месяцы дождливого сезона Хосе Аркадио Буэндиа просидел, запершись в маленькой комнате в глубине дома, где никто не мог помешать его опытам. Он совершенно забросил свои домашние обязанности, все ночи проводил во дворе, наблюдая движение звезд, и чуть не получил солнечный удар, пытаясь найти точный способ определения зенита. Когда он в совершенстве освоил свои приборы, ему удалось составить себе такое точное понятие о пространстве, что отныне он мог плавать по незнакомым морям, исследовать необитаемые земли и завязывать отношения с чудесными существами, не выходя из стен своего кабинета. Именно в эту пору у него появилась привычка говорить с самим собой, разгуливая по дому и ни на кого не обращая внимания, в то время как Урсула и дети гнули спины в поле, ухаживая за бананами и малангой, маниокой и ямсом, ауйямой и баклажанами. Но вскоре кипучая деятельность Хосе Аркадио Буэндиа внезапно прекратилась и уступила место какому-то странному состоянию. Несколько дней он был словно околдованный, все бубнил что-то вполголоса, перебирая разные предположения, удивляясь и сам себе не веря. Наконец, в один декабрьский вторник, за обедом, он вдруг разом избавился от терзавших его сомнений. Дети до конца своей жизни будут помнить, с каким торжественным и даже величественным видом их отец, трясущийся, будто в ознобе, измученный долгими бдениями и лихорадочной работой воспаленного воображения, уселся во главе стола и поделился с ними своим открытием: -- Земля круглая, как апельсин.
DELETED
DELETED
Акула пера
7/15/2010, 5:36:59 PM
Джек Холбрук Вэнс "Звёздный король"


скрытый текст
. Он был как бы моим личным богом. Он давал мне пищу и воду — и мучил меня. Однажды он привёз мне котёнка, прелестного чёрного котёнка. Он наблюдал, как я его гладил, милостиво улыбаясь. На этот раз я расстроил его планы. Я сразу же убил маленькое создание. Потому что догадался о намерениях своего мучителя. Он хотел выждать, пока я не полюблю животное, а потом он убил бы его — при этом долго мучая, на моих глазах.


В детстве произвела впечатление своей психологической оправданностью эта сцена.
Lena _3
VIP
Lena _3
Грандмастер
7/19/2010, 4:42:16 AM
Евгений Гришковец "Погребение ангела"
скрытый текст
Он вспомнил, как Граф попрошайничал за столом, клал голову Андрею на колено, и при этом смотрел в глаза, заглядывая, казалось прямо в душу. А гостей он пронзал такими взглядами, и делал вид, что хозяева его сильно бьют и не кормят никогда. Он издавал звуки похожие на голоса дельфинов. И конечно, не выдерживал никто, и все тайком от Андрея, а Андрей тайком от всех давали ему что нибудь со стола. Так настоящие воспитанные собаки себя не ведут. Это было ясно.

И весь рассказ на одной щемящей ноте, как "Тоска" Чехова.
Всей правде обо мне прошу не верить!
Ci ne Mato-graff
Ci ne Mato-graff
Мастер
7/19/2010, 1:45:31 PM
Витторио Альфьери. "Мирра"
скрытый текст

Мирра

О, небо!..
Да, я люблю. Меня принудил ты
Признаться в этом. Безнадежно, тщетно
Люблю. Но кто он, не узнать тебе
И никому другому. Мой любимый
И то не знает... Даже от себя
Я чуть ли это не скрываю.

Кинир

Я же
Хочу и должен знать. Не можешь ты
Терзать себя, при этом не терзая
Родителей вдвойне. Да кто же он?
Смотри, на месте гневного Кинира
Ты снова видишь жалкого отца,
Отца-просителя. Проститься с жизнью
Не можешь ты, не погубив и нас.
Кто б ни был твой любимый, ты получишь
Его. Поруганная честь царя
Ничто перед отеческой любовью.
Пойми, твоя любовь, твоя рука
И мой престол любого возвеличат.
Как низко ни стоял бы человек,
Он недостойным быть тебя не может,
Когда он по сердцу тебе. Скажи,
Кто он, прошу. Хочу любой ценою
Спасти тебя.

Мирра

Спасти?.. Но разве я?..
В самих словах твоих моя погибель...
Будь милостив и от тебя... позволь...
Навеки мне... уехать...

Кинир

Как? Уехать?
Дитя мое любимое, приди
В мои объятья. Что? - Отца родного
Отталкивать? Объятия отца
Тебе противны? Страсть твоя, выходит,
Столь малодушна, что боишься...

Мирра

Нет,
Она не малодушна... а преступна,
Преступна, и...

Кинир

Преступною она
Не может быть, покуда преступленья
Отец не видит в ней. Изволь назвать...

Мирра

Отец пришел бы в ужас, если б имя
Я назвала... Кинир...

Кинир

Что слышу я?!

Мирра

О, что я говорю?.. Сама не знаю,
Что говорю... Неправда, никого
Я не люблю... Не верь... И дай возможность
Уехать мне...

Кинир

Всему граница есть:
В потеху обратив мои терзанья,
Неблагодарная, навеки ты
Утратила любовь отца.

Мирра

Угроза
Твоя ужасна!.. Мой последний вздох
Теперь уж недалек... И что же, к стольким
Моим напастям ненависть отца
Прибавится?.. Тебя не будет рядом
В мой смертный час?.. Блаженна мать моя!..
По крайней мере... в час ее кончины...
Ты будешь... рядом с ней... она и ты...

Кинир

Что хочешь ты сказать?.. Ужель разгадка
Ужасных слов?.. Не может быть!.. Ужель
Ты, нечестивица?..

Мирра

О, небо! Что я
Сказала?.. Где я? Где укрыться мне?..
Где умереть? Но разве не подходит
Твой меч для этого?..
(Бросается на меч отца, вонзает его в себя.)

Кинир

О дочка!.. Меч...

Мирра

Вот он... возьми... Спасибо, что не только
Я на язык быстра.

Кинир

От гнева я...
От ужаса... от жалости не в силах
Пошевелиться.

Мирра

О Кинир!.. Смотри...
Я умираю... Я тебе сумела...
Отмстить... и покарать... себя... Ты сам
Чудовищную тайну... вырвал силой...
Из сердца моего... Но оттого,
Что только вместе с жизнью... покидает
Она меня... мне легче...

Кинир

Ну и день!
О, преступленье!.. Но над кем я плачу?..

Мирра

А ты не плачь... Я недостойна слез...
Уйди, чтоб нечестивицу не видеть...
И Кенхреиде... никогда... о том...

Кинир

И твердь не разверзается при этом,
Чтоб поглотить несчастного отца?..
Я к женщине бесстыжей не решаюсь
Приблизиться... Но умирает дочь
Моя...

Воспламеняющая взглядом
Воспламеняющая взглядом
Грандмастер
7/22/2010, 1:45:33 AM
Читала "Чапаев" Фурманова.
Рановато читала, в 11 лет. И там была сцена пыток красноармейцев
Книга была рассчитана на школьников, такие сцены в подробностях, я считаю, недопустимы были вообще.
скрытый текст
Два красноармейца, кашевары Интернационального полка, по ошибке попали сюда несколько часов назад, приняв Трифоновку, занятую белыми, за какую-то другую деревню, где были свои. Подъехали они к избе, спрашивают, где тут разыскать хозяйственную часть. Из избы повыскакали сидевшие там казаки, с криком набросились на опешивших кашеваров, стащили на землю и тотчас же погнали в избу. Сначала допрашивали: куда и откуда они, справлялись, где и какие стоят части, сколько в каждой части народу. Сулили красноармейцам полное помилование, если только станут рассказывать правду. Верно ли, нет ли, но что-то кашевары им говорили. Те слушали, записывали, расспрашивали дальше. Так продолжалось минут десять.
- Больше ничего не знаете? - спросил один из сидевших казаков.
- Ничего, - ответили пленные.
- А это што у вас вот тут, на шапке-то, звезда? Советская власть сидит? Сукины дети! На-ка, нацепили...
Красноармейцы стояли молча, видимо, чуяли недоброе. Среди присутствовавших настроение быстро переменилось. Пока допрашивали - не глумились, а теперь насчет "звезды" и брань поднялась, и угрозы, одного ткнули в бок:
- Кашу делал?
- Делал, - тихо ответил кашевар.
- Большевиков кормил, сволочь?
- Всех кормил, - еще тише ответил тот.
- Всех?! - вскочил казак. - Знаем мы, как всех вы кормили, подлецы! Все разорили, везде напакостили...
Он выругался безобразно, развернулся и ударил красноармейца с размаху по лицу. Хлынула из носа кровь... Только этого и ждали, как сигнал: удар по лицу развязал всем руки, вид крови привел моментально в дикое, бешеное, кровожадное состояние. Вскочившие с мест казаки начали колотить красноармейцев чем попало, сбили с ног, топтали, плевали...
Наконец один из подлецов придумал дьявольское наказание. Несчастных
подняли с полу, посадили на стулья, привязали веревками и начали вырезать около шеи кусок за куском полоски кровавого тела... Вырежут - посыплют солью, вырежут - и посыплют. От нестерпимой боли страшно кричали обезумевшие красноармейцы, но крики их только раздражали остервенелых зверей. Так мучили несколько минут: резали и солили... Потом кто-то ткнул в грудь штыком, за ним другой... Но их остановили: можешь заколоть насмерть, мало помучится!..
Одного все-таки прикололи. Другой чуть дышал - это он вот теперь и умирал перед полком...
Когда из Трифоновки несколько часов назад стали белые спешно уходить, двух замученных кашеваров оттащили и спрятали в навоз...
И вся история...
Знак ГТО на груди
Знак ГТО на груди
Мастер
7/23/2010, 3:21:58 AM
"Чапаев и Пустота" Виктор Пелевин

Чапаев едет на фронт с ткачами и что из этого вышло...

скрытый текст
Когда ужин был закончен, башкир убрал со стола тарелки и подал кофе. Чапаев откинулся на спинку стула и закурил сигару. Выражение его лица стало благодушным и немного сонным; поглядев на меня, он улыбнулся. - Петр, - сказал он, - вы выглядите озабоченным и даже, извините, рассеянным. А комиссар... Он должен увлекать за собой, понимаете? Он должен быть, как бы это сказать... Стремительным, безжалостным... Он должен быть абсолютно уверен в себе. Всегда. - В себе я уверен вполне, - сказал я. - Но не вполне уверен в вас. - Вот как? Что вас смущает? - Я могу быть откровенным? - Разумеется. И я, и Анна очень рассчитываем на это. - Мне трудно поверить, что вы действительно красный командир. Чапаев поднял левую бровь. - В самом деле? - спросил он с искренним, как мне показалось, изумлением. - Но отчего? - Не знаю, - сказал я. - Все это очень напоминает маскарад. - Вы не верите, что я сочувствую пролетариату? - Отчего же, я верю. Я и сам сегодня, на этой трибуне, испытал похожее чувство. И все же... Я вдруг перестал понимать, что именно я хочу сказать. Над столом повисла тишина - нарушал ее только еле слышный звон ложечки, которой Анна помешивала свой кофе. - Кто же в таком случае похож на красного командира? - спросил Чапаев, стряхивая сигарный пепел с полы пиджака. - Фурманов, - сказал я. - Простите, Петр, но вы уже второй раз за сегодня произносите эту фамилию. Кто такой Фурманов? - Господин с цепкими глазами, - сказал я, - который выступал перед ткачами после меня. Анна вдруг хлопнула в ладоши. - Кстати, - сказала она, - мы совсем забыли про ткачей, Василий Иванович. А уже давно пора нанести им визит. Чапаев кивнул. - Да-да, - сказал он, - вы совершенно правы, Анна. Я только что хотел предложить это сам, но Петр меня так озадачил, что все вылетело у меня из головы. Он повернулся ко мне. - Непременно вернемся как-нибудь к этой теме. А сейчас не желаете ли составить нам компанию? - Желаю. - Тогда вперед, - сказал Чапаев, поднимаясь из-за стола. Выйдя из штабного вагона, мы пошли в хвост поезда. Происходящее казалось мне все более странным. Несколько вагонов, по которым мы прошли, были темными и казались совершенно пустыми. Свет нигде не горел; из-за дверей не долетало ни единого звука. Мне слабо верилось, что за ореховыми панелями, в полированной поверхности которых отражался огонек сигары Чапаева, спит красная солдатня, но я старался не рефлексировать по этому поводу. Один из вагонов кончался не обычным тамбуром, а торцевой дверью, за окном которой неслась назад черная зимняя ночь. Башкир после короткой возни с замком открыл ее; в коридор ворвался острый грохот колес и рой крохотных колючих снежинок. За дверью оказалась небольшое огражденное пространство под навесом, наподобие задней площадки трамвая, а дальше темнела тяжелая туша следующего вагона - никакого перехода туда не было, так что оставалось неясным, как именно Чапаев собирается нанести визит своим новым бойцам. Вслед за остальными я вышел на площадку. Чапаев облокотился о перила, глубоко затянулся своей сигарой, и ветер сорвал с нее несколько ярко-малиновых искр. - Они поют, - сказала Анна, - слышите? Она подняла ладонь, словно чтобы защитить волосы от ветра, но сразу же опустила - ее стрижка лишала это движение всякого смысла. Я подумал, что совсем недавно она, должно быть, носила другую прическу. - Слышите? - повторила она, поворачиваясь ко мне. Действительно, сквозь грохот вагонных колес пробивалось довольно красивое и стройное пение. Прислушавшись, я разобрал слова: Мы кузнецы - и дух наш Молох, Куем мы счастия ключи. Вздымайся выше, наш тяжкий молот, В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!! - Странно, - сказал я, - почему они поют, что они кузнецы, если они ткачи? И почему Молох - их дух? - Не Молох, а молот, - сказала Анна. - Молот? - переспросил я. - А, ну разумеется. Кузнецы, потому и молот. То есть потому, что они поют, что они кузнецы, хотя на самом деле они ткачи. Черт знает что. Несмотря на нелепость текста, в этой несущейся сквозь зимнюю ночь песне было что-то завораживающее и древнее - может быть, дело было не в самой песне, а в этом странном сочетании множества мужских голосов, пронизывающего ветра, заснеженных полей и редких маленьких звезд в небе. Когда поезд изогнулся на повороте, стала видна цепь темных вагонов - видимо, те, кто в них ехал, пели в полной темноте, и это дополняло картину, делая ее еще таинственнее и страннее. Некоторое время мы молча слушали. - Может быть, это что-то скандинавское, - сказал я. - Знаете, там был какой-то бог, и у него был магический молот, которым он пользовался как оружием. Кажется, в Старшей Эдде. Да-да, и все остальное так подходит! Этот заиндевелый темный вагон перед нами - чем не молот Тора, брошенный в неведомого врага! Он неотступно несется за нами, и нет силы, способной остановить его полет! - У вас живое воображение, - сказала Анна. - Неужели вид грязного вагона возбуждает в вас все эти мысли? - Что вы, конечно нет, - сказал я. - Я просто пытаюсь быть приятным собеседником. На самом деле я думаю о другом. - О чем же? - спросил Чапаев. - О том, что человек чем-то похож на этот поезд. Он точно так же обречен вечно тащить за собой из прошлого цепь темных, страшных, неизвестно от кого доставшихся в наследство вагонов. А бессмысленный грохот этой случайной сцепки надежд, мнений и страхов он называет своей жизнью. И нет никакого способа избегнуть этой судьбы. - Ну отчего, - сказал Чапаев. - Способ есть. - И вы его знаете? - спросил я. - Конечно, - сказал Чапаев. - Может быть, поделитесь? - Охотно, - сказал Чапаев и щелкнул пальцами. Башкир, казалось, только и ждал этого сигнала. Поставив фонарь на пол, он ловко поднырнул под перила, склонился над неразличимыми в темноте сочленениями вагонного стыка и принялся быстро перебирать руками. Что-то негромко лязгнуло, и башкир с таким же проворством вернулся на площадку. Темная стена вагона напротив нас стала медленно отдаляться. Я поднял глаза на Чапаева. Он спокойно выдержал мой взгляд. - Становится холодно, - сказал он, словно ничего не произошло. - Вернемся к столу. - Я вас догоню, - ответил я. Оставшись на площадке один, я некоторое время молча смотрел вдаль. Еще можно было разобрать пение ткачей, но с каждой секундой вагоны отставали все дальше и дальше; мне вдруг показалось, что их череда очень походит на хвост, отброшенный убегающей ящерицей. Это была прекрасная картина. О, если бы действительно можно было так же легко, как разошелся Чапаев с этими людьми, расстаться с темной бандой ложных "я", уже столько лет разоряющих мою душу!
alexxx@nder
alexxx@nder
Удален
7/27/2010, 6:45:36 PM
Остались в памяти сцены из книги Ирвина Стоуна "Муки и радости"...Это когда юный Микеланджело ночами, в морге "копался" в трупах, чтобы лучше понять структуру человеческого тела...
sawenka
VIP
sawenka
moderator
9/28/2010, 9:05:01 PM
Игорь Северянин
В парке плакала девочка (1910)
скрытый текст

В парке плакала девочка: «Посмотри-ка ты, папочка,
У хорошенькой ласточки переломлена лапочка, -
Я возьму птицу бедную и в платочек укутаю...»
И отец призадумался, потрясенный минутою,
И простил все грядущие и капризы и шалости
Милой маленькой дочери, зарыдавшей от жалости.
Искусственное дыхание
Искусственное дыхание
Мастер
9/29/2010, 2:39:39 PM
Наивной школьницей рыдала над "Оводом", сценой последнего разговора разговора Артура с отцом в тюрьме... Помните? "Падрэ, я этого не вынесу!... и т.д..." Да и расстрел тоже, и когда Джемма читает его письмо...
DELETED
DELETED
Акула пера
10/3/2010, 4:08:03 AM
(sawenka @ 06.05.2010 - время: 00:50) Толстой, "Анна Каренина", роды Кити:
скрытый текст
XIII

Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в
особенности если он видит, что все окружающие его живут так же. Левин не
поверил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех
условиях, в которых он был нынче; чтобы, живя бесцельною, бестолковою
жизнию, притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он не мог назвать
того, что было в клубе), нескладных дружеских отношений с человеком, в
которого когда-то была влюблена жена, и еще более нескладной поездки к
женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после
увлечения своего этою женщиной и огорчения жены, - чтобы при этих условиях
он мог заснуть покойно. Но под влиянием усталости, бессонной ночи и выпитого
вина он заснул крепко и спокойно.
В пять часов скрип отворенной двери разбудил его. Он вскочил и
оглянулся. Кити не было на постели подле него. Но за перегородкой был движу-
щийся свет, и он слышал ее шаги.
- Что?.. что? - проговорил он спросонья. - Кити!
- Ничего, - сказала она, со свечой в руке выходя из-за перегородки. -
Мне нездоровилось, - сказала она, улыбаясь особенно милою и значительною
улыбкой.
- Что? началось, началось? - испуганно проговорил он. - Надо послать, -
и он торопливо стал одеваться.
- Нет, нет, - сказала она, улыбаясь и удерживая его рукой. - Наверное,
ничего. Мне нездоровилось только немного. Но теперь прошло.
И она, подойдя к кровати, потушила свечу, легла и затихла. Хотя ему и
подозрительна была тишина ее как будто сдерживаемого дыханья и более всего
выражение особенной нежности и возбужденности, с которою она, выходя из-за
перегородки, сказала ему "ничего", ему так хотелось спать, что он сейчас же
заснул. Только уж потом он вспомнил тишину ее дыханья и понял все, что
происходило в ее дорогой, милой душе в то время, как она, не шевелясь, в
ожидании величайшего события в жизни женщины, лежала подле него. В семь
часов его разбудило прикосновение ее руки к плечу и тихий шепот. Она как
будто боролась между жалостью разбудить его и желанием говорить с ним.
- Костя, не пугайся. Ничего. Но кажется... Надо послать за Лизаветой
Петровной.
Свеча опять была зажжена. Она сидела на кровати и держала в руке
вязанье, которым она занималась последние дни.
- Пожалуйста, не пугайся, ничего. Я не боюсь нисколько, - увидав его
испуганное лицо, сказала она и прижала его руку к своей груди, потом к своим
губам.
Он поспешно вскочил, не чувствуя себя и не спуская с нее глаз, надел
халат и остановился, все глядя на нее. Надо было идти, но он не мог
оторваться от ее взгляда. Он ли не любил ее лица, не знал ее выражения, ее
взгляда, но он никогда не видал ее такою. Как гадок и ужасен он
представлялся себе, вспомнив вчерашнее огорчение ее, пред нею, какою она
была теперь! Зарумянившееся лицо ее, окруженное выбившимися из-под ночного
чепчика мягкими волосами, сияло радостью и решимостью.
Как ни мало было неестественности и условности в общем характере Кити,
Левин был все-таки поражен тем, что обнажалось теперь пред ним, когда вдруг
все покровы были сняты и самое ядро ее души светилось в ее глазах. И в этой
простоте и обнаженности она, та самая, которую он любил, была еще виднее.
Она, улыбаясь, смотрела на него; но вдруг брови ее дрогнули, она подняла
голову и, быстро подойдя к нему, взяла его за руку и вся прижалась к нему,
обдавая его своим горячим дыханием. Она страдала и как будто жаловалась ему
на свои страданья. И ему в первую минуту по привычке показалось, что он
виноват. Но во взгляде ее была нежность, которая говорила, что она не только
не упрекает его, но любит за эти страдания. "Если не я, то кто же виноват в
этом?" - невольно подумал он, отыскивая виновника этих страданий, чтобы
наказать его; но виновника не было. Она страдала, жаловалась, и
торжествовала этими страданиями, и радовалась ими, и любила их. Он видел,
что в душе ее совершалось что-то прекрасное, но что? - он не мог понять. Это
было выше его понимания.
- Я послала к мама. А ты поезжай скорей за Лизаветой Петровной...
Костя!.. Ничего, прошло.
Она отошла от него и позвонила.
- Ну, вот иди теперь, Паша идет. Мне ничего.
И Левин с удивлением увидел, что она взяла вязанье, которое она
принесла ночью, и опять стала вязать.
В то время как Левин выходил в одну дверь, он слышал, как в другую
входила девушка. Он остановился у двери и слышал, как Кити отдавала
подробные приказания девушке и сама с нею стала передвигать кровать.
Он оделся и, пока закладывали лошадей, так как извозчиков еще не было.
опять вбежал в спальню и не на цыпочках, а на крыльях, как ему казалось. Две
девушки озабоченно перестанавливали что-то в спальне. Кити ходила и вязала,
быстро накидывая петли, и распоряжалась.
- Я сейчас еду к доктору. За Лизаветой Петровной поехали, но я еще
заеду. Не нужно ли что? Да, к Долли?
Она посмотрела на него, очевидно не слушая того, что он говорил.
- Да, да. Иди, иди, - быстро проговорила она, хмурясь и махая на него
рукой.
Он уже выходил в гостиную, как вдруг жалостный, тотчас же затихший стон
раздался из спальни. Он остановился и долго не мог понять.
"Да, это она", - сказал он сам себе и, схватившись за голову, побежал
вниз.
- Господи, помилуй! прости, помоги!- твердил он как-то вдруг неожиданно
пришедшие на уста ему слова. И он, неверующий человек, повторял эти слова не
одними устами. Теперь, в эту минуту, он знал, что все не только сомнения
его, но та невозможность по разуму верить, которую он знал в себе, нисколько
не мешают ему обращаться к богу. Все это теперь, как прах, слетело с его
души. К кому же ему было обращаться, как не к тому, в чьих руках он
чувствовал себя, свою душу и свою любовь?
Лошадь не была еще готова, но, чувствуя в себе особенное напряжение
физических сил и внимания к тому, что предстояло делать, чтобы не потерять
ни одной минуты, он, не дожидаясь лошади, вышел пешком и приказал Кузьме
догонять себя.
На углу он встретил спешившего ночного извозчика. На маленьких санках,
в бархатном салопе, повязанная платком, сидела Лизавета Петровна. "Слава
богу, слава богу!" - проговорил он, с восторгом узнав ее, теперь имевшее
особенно серьезное, даже строгое выражение, маленькое белокурое лицо. Не
приказывая останавливаться извозчику, он побежал назад рядом с нею.
- Так часа два. Не больше, - сказала она. - Вы застанете Петра
Дмитрича, только не торопите его. Да возьмите опиуму в аптеке.
- Так вы думаете, что может быть благополучно? Господи, помилуй и
помоги! - проговорил Левин, увидав свою выезжавшую из ворот лошадь. Вскочив
в сани рядом с Кузьмой, он велел ехать к доктору.

XIV

Доктор еще не вставал, и лакей сказал, что "поздно легли и не приказали
будить, а встанут скоро". Лакей чистил ламповые стекла и казался очень занят
этим. Эта внимательность лакея к стеклам и равнодушие к совершавшемуся у
Левина сначала изумили его, но тотчас, одумавшись, он понял, что никто не
знает и не обязан знать его чувств и что тем более надо действовать
спокойно, обдуманно и решительно, чтобы пробить эту стену равнодушия и
достигнуть своей цели. "Не торопиться и ничего не упускать", - говорил себе
Левин, чувствуя все больший и больший подъем физических сил и внимания ко
всему тому, что предстояло сделать.
Узнав, что доктор еще не вставал, Левин из разных планов,
представлявшихся ему, остановился на следующем: Кузьме ехать с запиской к
другому доктору, а самому ехать в аптеку за опиумом, а если, когда он
вернется, доктор еще не встанет, то, подкупив лакея или насильно, если тот
не согласится, будить доктора во что бы то на стало.
В аптеке худощавый провизор с тем же равнодушием, с каким лакей чистил
стекла, печатал облаткой порошки для дожидавшегося кучера и отказал в
опиуме. Стараясь не торопиться и не горячиться, назвав имена доктора и
акушерки и объяснив, для чего нужен опиум, Левин стал убеждать его. Провизор
спросил по-немецки совета, отпустить ли, и, получив из-за перегородки
согласие, достал пузырек, воронку, медленно отлил из большого в маленький,
наклеил ярлычок, запечатал, несмотря на просьбы Левина не делать этого, и
хотел еще завертывать. Этого Левин уже не мог выдержать; он решительно
вырвал у него из рук пузырек и побежал в большие стеклянные двери. Доктор не
вставал еще, и лакей, занятый теперь постилкой ковра, отказался будить.
Левин, не торопясь, достал десятирублевую бумажку и, медленно выговаривая
слова, но и не теряя времени, подал ему бумажку и объяснил, что Петр Дмитрич
(как велик и значителен казался теперь Левину прежде столь неважный Петр
Дмитрич!) обещал быть во всякое время, что он, наверно, не рассердится, и
потому чтобы он будил сейчас.
Лакей согласился, пошел наверх и попросил Левина в приемную.
Левину слышно было за дверью, как кашлял, ходил, мылся и что-то говорил
доктор. Прошло минуты три; Левину казалось, что прошло больше часа. Он не
мог более дожидаться.
- Петр Дмитрич, Петр Дмитрич! - умоляющим голосом заговорил он в
отворенную дверь. - Ради бога, простите меня. Примите меня, как есть. Уже
более двух часов.
- Сейчас, сейчас! - отвечал голос, и Левин с изумлением слышал, что
доктор говорил это улыбаясь.
- На одну минутку...
- Сейчас.
Прошло еще две минуты, пока доктор надевал сапоги, и еще две минуты,
пока доктор надевал платье и чесал голову.
- Петр Дмитрич!- жалостным голосом начал было опять Левин, но в это
время вышел доктор, одетый и причесанный. "Нет совести у этих людей, -
подумал Левин. - Чесаться, пока мы погибаем!"
- Доброе утро! - подавая ему руку и точно дразня его своим
спокойствием, сказал ему доктор. - Не торопитесь. Ну-с?
Стараясь как можно быть обстоятельнее, Левин начал рассказывать все
ненужные подробности о положении жены, беспрестанно перебивая свой рассказ
просьбами о том, чтобы доктор сейчас же с ним поехал.
- Да вы не торопитесь. Ведь вы не знаете. Я не нужен, наверное, но я
обещал и, пожалуй, приеду. Но спеху нет. Вы садитесь, пожалуйста, не угодно
ли кофею?
Левин посмотрел на него, спрашивая взглядом, смеется ли он над ним. Но
доктор и не думал смеяться.
- Знаю-с, знаю, - сказал доктор улыбаясь, - я сам семейный человек; но
мы, мужья, в эти минуты самые жалкие люди. У меня есть пациентка, так ее муж
при этом всегда убегает в конюшню.
- Но как вы думаете, Петр Дмитрич? Вы думаете, что может быть
благополучно?
- Все данные за благополучный исход.
- Так вы сейчас приедете? - сказал Левин, со злобой глядя на слугу,
вносившего кофей.
- Через часик.
- Нет, ради бога!
- Ну, так дайте кофею напьюсь.
Доктор взялся за кофей. Оба помолчали.
- Однако турок-то бьют решительно. Вы читали вчерашнюю телеграмму? -
сказал доктор, пережевывая булку.
- Нет, я не могу! - сказал Левин, вскакивая. - Так через четверть часа
вы будете?
- Через полчаса.
- Честное слово?
Когда Левин вернулся домой, он съехался с княгиней, и они вместе
подошли к двери спальни. У княгини были слезы на глазах, и руки ее дрожали.
Увидав Левина, она поняла его и заплакала.
- Ну что, душенька Лизавета Петровна, - сказала она, хватая за руку
вышедшую им навстречу с сияющим и озабоченным лицом Лизавету Петровну.
- Идет хорошо, - сказала она, - уговорите ее лечь. Легче будет.
С той минуты, как он проснулся и понял, в чем дело, Левин приготовился
на то, чтобы, не размышляя, не предусматривая ничего, заперев все мысли и
чувства, твердо, не расстраивая жену, а, напротив, успокоивая и поддерживая
ее храбрость, перенести то, что предстоит ему. Не позволяя себе даже думать
о том, что будет, чем это кончится, судя по расспросам о том, сколько это
обыкновенно продолжается, Левин в воображении своем приготовился терпеть и
держать свое сердце в руках часов пять, и ему это казалось возможно. Но
когда он вернулся от доктора и увидал опять ее страдания, он чаще и чаще
стал повторять: "Господи, прости, помоги", вздыхать и поднимать голову
кверху; и почувствовал страх, что не выдержит этого, расплачется или убежит.
Так мучительно ему было. А прошел только час.
Но после этого часа прошел еще час, два, три, все пять часов, которые
он ставил себе самым дальним сроком терпения, и положение было все то же; и
он все терпел, потому что больше делать было нечего, как терпеть, каждую
минуту думая, что он дошел до последних пределов терпения и что сердце его
вот-вот сейчас разорвется от сострадания.
Но проходили еще минуты, часы и еще часы, и чувства его страдания и
ужаса росли и напрягались еще более.
Все те обыкновенные условия жизни, без которых нельзя себе ничего
представить, не существовали более для Левина. Он потерял сознание времени.
То минуты, - те минуты, когда она призывала его к себе, и он держал ее за
потную, то сжимающую с необыкновенною силою, то отталкивающую его руку, -
казались ему часами, то часы казались ему минутами. Он был удивлен, когда
Лизавета Петровна попросила его зажечь свечу за ширмами и он узнал, что было
уже пять часов вечера. Если б ему сказали, что теперь только десять часов
утра, он так же мало был бы удивлен. Где он был в это время, он так же мало
знал, как и то, когда что было. Он видел ее воспаленное, то недоумевающее и
страдающее, то улыбающееся и успокаивающее его лицо. Он видел и княгиню,
красную, напряженную, с распустившимися буклями седых волос и в слезах,
которые она усиленно глотала, кусая губы, видел и Долли, и доктора,
курившего толстые папиросы, и Лизавету Петровну, с твердым, решительным и
успокаивающим лицом, и старого князя, гуляющего по зале с нахмуренным лицом.
Но как они приходили и выходили, где они были, он не знал. Княгиня была то с
доктором в спальне, то в кабинете, где очутился накрытый стол; то не она
была, а была Долли. Потом Левин помнил, что его посылали куда-то. Раз его
послали перенести стол и диван. Он с усердием сделал это, думая, что это для
нее нужно, и потом только узнал, что это он для себя готовил ночлег. Потом
его посылали к доктору в кабинет спрашивать что-то. Доктор ответил и потом
заговорил о беспорядках в Думе. Потом посылали его в спальню к княгине
принесть образ в серебряной золоченой ризе, и он со старою горничной княгини
лазил на шкапчик доставать и разбил лампадку, и горничная княгини
успокоивала его о жене и о лампадке, и он принес образ и поставил в головах
Кити, старательно засунув его за подушки. Но где, когда и зачем это все
было, он не знал. Он не понимал тоже, почему княгиня брала его за руку и,
жалостно глядя на него, просила успокоиться, и Долли уговаривала его поесть
и уводила из комнаты, и даже доктор серьезно и с соболезнованием смотрел на
него и предлагал капель.
Он знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно
тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре
смерти брата Николая. Но то было горе, - это была радость. Но и то горе и
эта радость одинаково были вне всех обычных условий жизни, были в этой
обычной жизни как будто отверстия, сквозь которые показывалось что-то
высшее. И одинаково тяжело, мучительно наступало совершающееся, и одинаково
непостижимо при созерцании этого высшего поднималась душа на такую высоту,
которой она никогда и не понимала прежде и куда рассудок уже не поспевал за
нею.
"Господи, прости и помоги", - не переставая твердил он себе, несмотря
на столь долгое и казавшееся полным отчуждение, чувствуя, что он обращается
к богу точно так же доверчиво и просто, как и во времена детства и первой
молодости.
Все это время у него были два раздельные настроения. Одно - вне ее
присутствия, с доктором, курившим одну толстую папироску за другою и
тушившим их о край полной пепельницы, с Долли и с князем, где шла речь об
обеде, о политике, о болезни Марьи Петровны и где Левин вдруг на минуту
совершенно забывал, что происходило, и чувствовал себя точно проснувшимся, и
другое настроение - в ее присутствии, у ее изголовья, где сердце хотело
разорваться и все не разрывалось от сострадания, и он не переставая молился
богу. И каждый раз, когда из минуты забвения его выводил долетавший из
спальни крик, он подпадал под то же самое странное заблуждение, которое в
первую мииуту нашло на него; каждый раз, услыхав крик, он вскакивал, бежал
оправдываться, вспоминал дорогой, что он не виноват, и ему хотелось
защитить, помочь. Но, глядя на нее, он опять видел, что помочь нельзя, и
приходил в ужас и говорил: "Господи, прости и помоги". И чем дальше шло
время, тем сильнее становились оба настроения: тем спокойнее, совершенно
забывая ее, он становился вне ее присутствия, и тем мучительнее становились
и самые ее страдания и чувство беспомощности пред ними. Он вскакивал, желал
убежать куда-нибудь, а бежал к ней.
Иногда, когда опять и опять она призывала его, он обвинял ее. Но,
увидав ее покорное, улыбающееся лицо и услыхав слова: "Я измучала тебя", он
обвинял бога, но, вспомнив о боге, он тотчас просил простить и помиловать.

XV

Он не знал, поздно ли, рано ли. Свечи уже все догорали. Долли только
что была в кабинете и предложила доктору прилечь. Левин сидел, слушая
рассказы доктора о шарлатане-магнетизере, и смотрел на пепел его папироски.
Был период отдыха, и он забылся. Он совершенно забыл о том, что происходило
теперь. Он слушал рассказ доктора и понимал его. Вдруг раздался крик, ни на
что не похожий. Крик был так страшен, что Левин даже не вскочил, но, не
переводя дыхания, испуганно-вопросительно посмотрел на доктора. Доктор
склонил голову набок, прислушиваясь, и одобрительно улыбнулся. Все было так
необыкновенно, что уж ничто не поражало Левина. "Верно, так надо", - подумал
он и продолжал сидеть. Чей это был крик? Он вскочил, на цыпочках вбежал в
спальню, обошел Лизавету Петровну, княгиню и стал на свое место, у
изголовья. Крик затих, но что-то переменилось теперь. Что - он не видел и не
понимал и не хотел видеть и понимать. Но он видел это по лицу Лизаветы
Петровны: лицо Лизаветы Петровны было строго и бледно и все так же
решительно, хотя челюсти ее немного подрагивали и глаза ее были пристально
устремлены на Кити. Воспаленное, измученное лицо Кити с прилипшею к потному
лицу прядью волос было обращено к нему и искало его взгляда. Поднятые руки
просили его рук. Схватив потными руками его холодные руки, она стала
прижимать их к своему лицу.
- Не уходи, не уходи! Я не боюсь, я не боюсь! - быстро говорила она. -
Мама, возьмите сережки. Они мне мешают. Ты не боишься? Скоро, скоро,
Лизавета Петровна...
Она говорила быстро, быстро и хотела улыбнуться. Но вдруг лицо ее
исказилось, она оттолкнула его от себя.
- Нет, это ужасно! Я умру, умру! Поди, поди!- закричала она, и опять
послышался тот же ни на что не похожий крик.
Левин схватился за голову и выбежал из комнаты.
- Ничего, ничего, все хорошо! - проговорила ему вслед Долли.
Но, что б они ни говорили, он знал, что теперь все погибло.
Прислонившись головой к притолоке, он стоял в соседней комнате и слышал
чей-то никогда не слыханный им визг, рев, и он знал, что это кричало то, что
было прежде Кити. Уже ребенка он давно не желал. Он теперь ненавидел этого
ребенка. Он даже не желал теперь ее жизни, он желал только прекращения этих
ужасных страданий.
- Доктор! Что же это? Что ж это? Боже мой! - сказал он, хватая за руку
вошедшего доктора.
- Кончается, - сказал доктор. И лицо доктора было так серьезно, когда
он говорил это, что Левин понял кончается в смысле - умирает.
Не помня себя, он вбежал в спальню. Первое, что он увидал, это было
лицо Лизаветы Петровны. Оно было еще нахмуренное и строже. Лица Кити не
было. На том месте, где оно было прежде, было что-то страшное и по виду
напряжения и по звуку, выходившему оттуда. Он припал головой к дереву
кровати, чувствуя, что сердце его разрывается. Ужасный крик не умолкал, он
сделался еще ужаснее и, как бы дойдя до последнего предела ужаса, вдруг
затих. Левин не верил своему слуху, но нельзя было сомневаться: крик затих,
и слышалась тихая суетня, шелест и торопливые дыхания, и ее прерывающийся,
живой и нежный, счастливый голос тихо произнес: "Кончено".
Он поднял голову. Бессильно опустив руки на одеяло, необычайно
прекрасная и тихая, она безмолвно смотрела на него и хотела и не могла улыб-
нуться.
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего мира, в котором он
жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в
прежний, обычный мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он
не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости,
которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля все
его тело, что долго мешали ему говорить.
Упав на колени пред постелью, он держал пред губами руку жены и целовал
ее, и рука эта слабым движением пальцев отвечала на его поцелуи. А между тем
там, в ногах постели, в ловких руках Лизаветы Петровны, как огонек над
светильником, колебалась жизнь человеческого существа, которого никогда
прежде не было и которое так же, с тем же правом, с тою же значительностью
для себя, будет жить и плодить себе подобных.
- Жив! Жив! Да еще мальчик! Не беспокойтесь! - услыхал Левин голос
Лизаветы Петровны, шлепавшей дрожавшею рукой спину ребенка.
- Мама, правда? - сказал голос Кити.
Только всхлипыванья княгини отвечали ей.
И среди молчания, как несомненный ответ на вопрос матери, послышался
голос совсем другой, чем все сдержанно говорившие голоса в комнате. Это был
смелый, дерзкий, ничего не хотевший соображать крик непонятно откуда
явившегося нового человеческого существа.
Прежде, если бы Левину сказали, что Кити умерла, и что он умер с нею
вместе, и что у них дети ангелы, и что бог тут пред ними, - он ничему бы не
удивился; но теперь, вернувшись в мир действительности, он делал большие
усилия мысли, чтобы понять, что она жива, здорова и что так отчаянно
визжавшее существо есть сын его. Кити была жива, страдания кончились. И он
был невыразимо счастлив. Это он понимал и этим был вполне счастлив. Но
ребенок? Откуда, зачем, кто он?.. Он никак не мог понять, не мог привыкнуть
к этой мысли. Это казалось ему чем-то излишним, избытком, к которому он
долго не мог привыкнуть.


XVI


В десятом часу старый князь, Сергей Иванович и Степан Аркадьич сидели у
Левина и, поговорив о родильнице, разговаривали и о посторонних предметах.
Левин слушал их и, невольно при этих разговорах вспоминая прошедшее, то, что
было до нынешнего утра, вспоминал и себя, каким он был вчера до этого. Точно
сто лет прошло с тех пор. Он чувствовал себя на какой-то недосягаемой
высоте, с которой он старательно спускался, чтобы не обидеть тех, с кем
говорил. Он говорил и не переставая думал о жене, о подробностях ее
теперешнего состояния и о сыне, к мысли о существовании которого он старался
приучить себя. Весь мир женский, получивший для него новое, неизвестное ему
значение после того, как он женился, теперь в его понятиях поднялся так
высоко, что он не мог воображением обнять его. Он слушал разговор о
вчерашнем обеде в клубе и думал: "Что теперь делается с ней, заснула ли? Как
ей? Что она думает? Кричит ли сын Дмитрий?" И в средине разговора, в средине
фразы он вскочил и пошел из комнаты.
- Пришли мне сказать, можно ли к ней, - сказал князь.
- Хорошо, сейчас, - отвечал Левин и, не останавливаясь, пошел к ней.
Она не спала, а тихо разговаривала с матерью, делая планы о будущих
крестинах.
Убранная, причесанная, в нарядном чепчике с чем-то голубым, выпростав
руки на одеяло, она лежала на спине и, встретив его взглядом, взглядом
притягивала к себе. Взгляд ее, и так светлый, еще более светлел, по мере
того как он приближался к ней. На ее лице была та самая перемена от земного
к неземному, которая бывает на лице покойников; но там прощание, здесь
встреча. Опять волнение, подобное тому, какое он испытал в минуту родов,
подступило ему к сердцу. Она взяла его руку и спросила, спал ли он. Он не
мог отвечать и отворачивался, убедясь в своей слабости.
- А я забылась, Костя! - сказала она ему. - И мне так хорошо теперь.
Она смотрела на него, но вдруг выражение ее изменилось.
- Дайте мне его, - сказала она, услыхав писк ребенка. - Дайте, Лизавета
Петровна, и он посмотрит.
- Ну вот, пускай папа посмотрит, - сказала Лизавета Петровна, поднимая
и поднося что-то красное, странное и колеблющееся. - Постойте, мы прежде
уберемся, - и Лизавета Петровна положила это колеблющееся и красное на
кровать, стала развертывать и завертывать ребенка; одним пальцем поднимая и
переворачивая его и чем-то посыпая.
Левин, глядя на это крошечное жалкое существо, делал тщетные усилия,
чтобы найти в своей душе какие-нибудь признаки к нему отеческого чувства. Он
чувствовал к нему только гадливость. Но когда его обнажили и мелькнули
тоненькие-тоненькие ручки, ножки, шафранные, тоже с пальчиками, и даже с
большим пальцем, отличающимся от других, и когда он увидал, как, точно
мягкие пружинки, Лизавета Петровна прижимала эти таращившиеся ручки,
заключая их в полотняные одежды, на него нашла такая жалость к этому
существу и такой страх, что она повредит ему, что он удержал ее за руку.
Лизавета Петровна засмеялась.
- Не бойтесь, не бойтесь!
Когда ребенок был убран и превращен в твердую куколку, Лизавета
Петровна перекачнула его, как бы гордясь своею работой, и отстранилась,
чтобы Левин мог видеть сына во всей его красоте.
Кити, не спуская глаз, косясь, смотрела туда же.
- Дайте, дайте!- сказала она и даже поднялась было:
- Что вы, Катерина Александровна, это нельзя такие движения! Погодите,
я подам. Вот мы папаше покажемся, какие мы молодцы!
И Лизавета Петровна подняла к Левину на одной руке (другая только
пальцами подпирала качающийся затылок) это странное, качающееся и прячущее
свою голову за края пеленки красное существо. Но были тоже нос, косившие
глаза и чмокающие губы.
- Прекрасный ребенок! - сказала Лизавета Петровна.
Левин с огорчением вздохнул. Этот прекрасный ребенок внушал ему только
чувство гадливости и жалости.
Это было совсем не то чувство, которого он ожидал.
Он отвернулся, пока Лизавета Петровна устраивала его к непривычной
груди.
Вдруг смех заставил его поднять голову. Это Кити засмеялась. Ребенок
взялся за грудь.
- Ну, довольно, довольно! - говорила Лизавета Петровна, но Кити не
отпускала его. Он заснул на ее руках.
- Посмотри теперь, - сказала Кити, поворачивая к нему ребенка так,
чтобы он мог видеть его. Личико старческое вдруг еще более сморщилось, и
ребенок чихнул.
Улыбаясь и едва удерживая слезы умиления, Левин поцеловал жену и вышел
из темной комнаты.
Что он испытывал к этому маленькому существу, было совсем не то, что он
ожидал. Ничего веселого и радостного не было в этом чувстве; напротив, это
был новый мучительный страх. Это было сознание новой области уязвимости. И
это сознание было так мучительно первое время, страх за то, чтобы не
пострадало это беспомощное существо, был так силен, что из-за него и
незаметно было странное чувство бессмысленной радости и даже гордости,
которое он испытал, когда ребенок чихнул.

Я вот об этом хотела написать. Буквально на днях слушала аудиокнигу и очень впечатлил этот отрывок.
Хлоя (в аранжировке Эллингтона)
Хлоя (в аранжировке Эллингтона)
Мастер
10/8/2010, 3:28:42 AM
сцены казни христиан в "Камо грядеши" Сенкевича. СТрашно
sawenka
VIP
sawenka
moderator
10/16/2010, 1:03:57 AM
Дневник Тани Савичевой
скрытый текст
28 декабря 1941 года. Женя умерла в 12 часов утра.
Бабушка умерла 25 января 1942-го, в 3 часа дня.
Лёка умер 17 марта в 5 часов утра.
Дядя Вася умер 13 апреля в 2 часа ночи.
Дядя Лёша 10 мая в 4 часа дня.
Мама — 13 мая в 730 утра.
Савичевы умерли.
Умерли все.
Осталась одна Таня.

Lena _3
VIP
Lena _3
Грандмастер
10/25/2010, 3:33:05 AM
Доктор Живаго. Весь!
Только прочитав эту книгу, поняла, что такое была РЕВОЛЮЦИЯ, какое брожение умов было в 1917-1918 годах! А как все просто в учебниках истории...
Всей правде обо мне прошу не верить!
PAŁAÐÍN
PAŁAÐÍN
Грандмастер
2/27/2011, 12:28:05 AM
Ю. Бондарев. "Батальоны просят огня."
Ci ne Mato-graff
Ci ne Mato-graff
Мастер
2/28/2011, 7:25:24 PM
Курт Воннегут "Мать Тьма"
скрытый текст
Итак, я скоро снова буду свободным человеком и смогу отправляться куда захочу.
Эта перспектива вызывает у меня тошноту.
Я думаю, что сегодня ночью я должен повесить Говарда У. Кемпбэлла-младшего
за преступления против самого себя.
Я знаю, что сегодня та самая ночь.
Говорят, что человек, которого вешают, слышит великолепную музыку. К сожалению, у
меня, как и у моего отца, в отличие от моей музыкальной матери, совершенно нет слуха. Все-
таки я надеюсь, что мелодия, которую я услышу, не будет "Белым Рождеством" Бинга Кросби.
Прощай, жестокий мир!

Auf Wiedersehen?
Чии
Чии
Мастер
2/28/2011, 11:46:10 PM
Ричард Бах "Мост через вечность"

скрытый текст
Дорогой Ричард!
Я не знаю, как и с чего начать. В поисках пути я долго и трудно думала, и мне приходили в голову самые разные идеи...
В конце концов, меня посетила одна мысль, музыкальная метафора, которая помогла мне отчетливо ощутить если не удовлетворение, то хотя бы понимание. И этим образом я хочу поделиться с тобой. Поэтому, пожалуйста, побудь со мной на этом очередном уроке музыки.
Наиболее распространенный формой больших классических произведений является сонатная форма. Это - основа почти всех симфоний и концертов. Соната состоит из трех главных частей: экспозиция или вступление, в котором показаны и представлены друг другу маленькие идеи, темки, фрагментики; развитие, в котором эти крошечные идеи и мотивы тщательно исследуются, углубляются, часто путешествуют от мажора (радости) к минору (грусти) и наоборот, они совершенствуются и соединяются, в сложные сплетения, пока наконец на смену им не придет финал, и он является итогом, чудесным выражением полной, зрелой завершенности, которой достигли крошечные идеи в процессе развития.
Какое отношение все это имеет к нам, спросишь ты, если конечно, еще не догадался сам.
Я вижу, что мы зациклились на вступлении. Поначалу все было естественно и просто восхитительно. На этом этапе каждый проявляет то лучшее, что скрыто в нем: озорство, обаяние, он желаем и желает, интересуется и интересует. В этот период ты ощущаешь, что тебе невероятно хорошо и что ты способен любить, как никогда ранее, потому что не нуждаешься в мобилизации всей своей защиты. Поэтому в объятиях твоего партнера находится душевное создание, а не гигантский кактус. Это время наслаждения двоих, и, без сомнения, каждый изо всех сил пытается превратить свою жизнь в сплошные вступления.
Но вступления не могут продолжаться бесконечно, просто невозможно переживать их вновь и вновь. Вступление должно развиваться и совершенствоваться - или же скончаться от однообразия. Ничего подобного, не согласишься ты. Можно уходить прочь в погоне за переменами, обретать их, находить других людей, другие места, чтобы возвращаться к прежним отношениям, как если бы они начинались сначала, и постоянно штамповать новые и новые вступления.
Мы прошли затянувшийся ряд повторяющихся вступлений. Иногда нас разделяли неотложные дела - и это было необходимо, - но при этом таким близким людям, как мы с тобой, вовсе не следовало напускать на себя строгость и суровость. Некоторыми вещами управлял ты, стараясь предоставить самому себе все больше возможностей для возврата к желанной новизне.
Очевидно, стадия развития для тебя - проклятие. Потому что здесь ты можешь внезапно обнаружить что у тебя есть всего лишь коллекция жестко ограниченных идей, которые, как ни старайся, нельзя воплотить, или, - что даже хуже для тебя, - что ты творишь ростки чего-то замечательного, - симфонии. А в этом случае предстоит потрудиться; достичь, глубины, бережно соединяя отдельные части целого, чтобы они обогатились сами и обогатили друг друга. Я думаю, что эта аналогия соответствует тому моменту и написании книги, когда ты либо берешься за раскрытие главное темы, либо отказываешься от нее.
Без сомнения, мы зашли гораздо дальше, чем ты когда-либо предполагал. И мы остановились как раз в тот момент, когда, как мне казалось, нам предстояли новые закономерные и прекрасные шаги. Я видела, что наше с тобой развитие постоянно откладывается, и пришла к выводу, что в раскрытии нашего творческого потенциала мы не пойдем дальше судорожных попыток, так никогда и не воспользовавшись поразительным сходством наших интересов, - независимо от того, сколько времени мы будем вместе, нам будет чего-то недоставать. Поэтому наше развитие, которым мы так дорожим и о возможности которого знаем, становится невозможным.
Мы оба видим, что впереди нас ждет что-то чудесное, но отсюда мы туда не попадем. Я столкнулась с прочной стеной защиты, а тебе нужно строить еще и еще. Я стремлюсь к совершенству и полноте дальнейшего развития, а ты ищешь всяческие способы, чтобы избегать их в наших отношениях. Мы оба надломлены. Ты - не в состоянии вернуться, я - не в силах идти вперед. И все то ограниченное время, которое ты предоставил нам, мы находимся я состоянии постоянной борьбы, нас окружают сплошные тучи и мрачные тени.
Постоянно чувствовать твое сопротивление мне и тому растущему между нами чуду, будто мы с ним такие страшные, испытывать при этом всякие формы противодействия, когда некоторые из них просто безжалостны, - все это причиняет мне порой невыносимую боль.
У меня сохранились, записи того времени, когда мы были вместе. Я долго и честно вглядывалась в них. Они опечалили меня и даже привели в замешательство, но все же помогли посмотреть правде в глаза. Я мысленно возвратилась в начало июля и последующие семь недель. В самом деле, это было счастливое время. Это было вступление, прекрасное вступление. Затем нас разделяли жесткие и надуманные преграды и в такой же степени жесткое уклонение-сопротивление с твоей стороны, когда ты возвращался вновь.
Что в отдалении и отдельно, что вместе и отдельно - все равно мы будем слишком несчастливы. Я ощущаю себя живым существом, которое много плачет, существом, которое даже обязано плакать, потому что вроде бы счастье нужно выстрадать. А я знаю, что мне еще рано превращать жизнь в сплошное страдание.
Когда ты, узнав о моей болезни, сказал, что "не видишь смысла" в отмене своего свидания, правда обрушилась на меня с силой снежной лавины. Со всей честностью глядя в лицо фактам, я знаю, что даже при огромном желании не смогу продолжать все это. Не смогу смириться и в дальнейшем.
Надеюсь, ты не будешь рассматривать это как разрыв соглашения, но скорее как продолжение многих и многих концов, начало которым положил ты. В попытке заинтересовать тебя той радостью, которую доставляет внимание, я признаю свое поражение.
Ричард, мой драгоценный друг, я произношу эти слова мягко, даже с нежностью и любовью. За мягкими тонами нет затаенного гнева. Эти тона искрении. Я не обвиняю тебя, не упрекаю, не придираюсь, а лишь пытаюсь достичь понимания и прекратить боль. Я рассказываю тебе о том, что вынуждена были признать: у нас с тобой никогда не будет развития, и уж тем более всей полноты отношении, достигших своего расцвета.
Если хоть что-нибудь в моей жизни и заслуживает того, чтобы отказаться от установленных ранее моделей и выйти за все известные ограничения, - то это не что иное, как эти самые отношения. Я вполне могла бы оправдываться за свое чувство подавленности, поскольку в попытке реализовать эти отношения прошла через многое. Но вместо этого я горжусь собой и счастлива, что пока у нас была исключительная и необыкновенная возможность, я ее осознавала и делала все возможное, в полном смысле этого слова, чтобы оберегать ее.
Теперь мне этого достаточно. В этот ужасные момент, когда все кончено, я могу честно сказать, что попытавшись дать нам несбывшееся замечательное будущее, я не смогу больше предпринять ничего нового.
Невзирая на боль, я счастлива, что на этом особом пути узнала тебя, и время, проведенное с тобой, сохраню бережно, словно сокровище. Общаясь с тобой я выросла и многому научилась. Знаю, что и сама привнесла в тебя немало положительного. Друг для друга мы, пожалуй, самые яркие люди из всех, с кем когда-либо соприкасались.
Только что мне пришло в голову, что можно провести аналогию еще и с шахматами. В этой игре каждая сторона начинает преследовать свою независимую цель, хотя она и зависима от другой стороны. К середине игры страсти накаляются, оба игрока ослаблены потерями своих шахматных фигур. Затем наступает конец игры, когда одна из сторон парализует другую, заманивая ее в ловушку.
Ты смотрел на жизнь как на шахматную игру, и за это я благодарна тебе. Мне виделась соната. Из-за этих различий погибли и король и королева, и оборвалась мелодия.
Я все еще твой друг, и знаю, что ты тоже остался моим другом. Я отправляю эти строки с сердцем, полным проникновенной, нежной любви и огромного уважения. Ты знаешь, что именно так я относилась к тебе. Но в моем сердце поселилась глубокая печаль, поскольку возможность, такая многообещающая, такая необъективная и прекрасная, должна уйти неосуществленной.
Leslie